Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Русская литература XIX-XX веков: историософский текст

Бражников И. Л.

Шрифт:

Предромантики и романтики фактически представляют своей творческой деятельностью новый этап в развитии скифского сюжета. Следует даже усилить данное утверждение: они совершают настоящую «скифскую революцию» в понятиях. Для них «дикий» перестает быть отрицательной категорией. Вслед за Руссо они романтизируют дикаря, полемизируя с карамзинистским культом всего изящного и цивилизованно-утонченного.

Именно в полемике с «карамзинизмом» у Грибоедова впервые встречается специфическое употребление слова «хищник», близкое по значению к «дикому скифу»: «Хищник в руссоистском контексте Грибоедова (как и у Пушкина в «Кавказском пленнике»: «…хищник возопил») – оценка положительная, синоним дикого и свободного человека (курсив здесь и далее мой – И. Б.). В письме В. Кюхельбекеру от 27 ноября 1825 г. Грибоедов именует «хищников» «вольным, благородным народом». Еще характернее сказано в письме к С. Бегичеву от 7 ноября 1825 г.: «Борьба горной и лесной свободы с барабанным просвещением»163. Как мы видим, свобода у романтиков не сопутствует, а противостоит Просвещению. Метафорический эпитет «барабанный» здесь, что очевидно, характеризует европейскую цивилизацию Нового времени с ее регулярной государственностью (и, значит, Петровскую империю как часть ее), противоположным же полюсом этой «стесняющей» государственности оказывается свобода, которую Грибоедов готов увидеть в кавказских горцах (аналогия с шотландскими для современного исследователя здесь также очевидна).

2.6. Скифская идиллия (В. В. Капнист, В. Г. Тепляков)

Встречаясь с европейской концепцией «естественного народа» (Руссо, Гердер), которая до определенного момента параллельна развитию скифского сюжета в русской культуре, скифский миф попадает в поле идиллического хронотопа. Так, в переводной оде «Против корыстолюбия» (III, XXIV, 1814 г.) ее автор В. В. Капнист вслед за Горацием создает утопическую страну «блаженных кочующих скифов» – уже прямых предшественников пушкинских цыган:

Блаженней геты и степныеЗа понтом скифы жизнь ведут, Что на колесах подвижныеИх домы за собой везут; Земля, без граней, им свободно Приносит жатвы и плоды,И ратаи там лишь погодно Проводят тучные бразды; Один, скончав свою работу, Другому труд передает, Взаимну доставляет льготу Соседу своему сосед.Там муж не раб жене богатой, Она не знает волокит, Наследны доблести – не злато Всяк драгоценным веном чтит. Там в браке верность неизменнуХранит врожденный страх стыда: Забывших клятву их священнуПреступниц нет иль смерть – их мзда (184–185).

Развивая идущий от скифского рассказа Геродота «хлебный» мотив сюжета, Гораций стремился показать, что обширные владения скифов и их обильные плоды являются следствием неиспорченности их нравов, отсутствием в них порока корыстолюбия, который обличается им в современном ему обществе. В переводе две империи сближаются: «римское» прочитывается через «российское». Несмотря на то что автор стремится быть наиболее близок подлиннику, звучание получается почти сатирическое. И если «хлебный» мотив здесь вполне узнаваем и традиционен со времен Геродота, то идеальная нравственность, «доблести» скифов – неожиданный мотив в свете разворачивающегося скифского сюжета, который превращает здесь само название скифов в условность. Условно-идиллическим был этот образ и у Горация, поскольку «наследна доблесть» трудно согласуется с идущим от Геродота мифом о воинственности, безудержности и жестокости скифов.

Тем не менее, несмотря на некоторую условность, и этот мотив имеет большое значение для развития скифского сюжета. Он находит продолжение в романтической элегии ныне полузабытого, но в свое время весьма ценимого А. С. Пушкиным и его кругом поэта В. Г. Теплякова.

Тепляковские скифы из «Третьей фракийской элегии» (1829 г.) получили в наследство от отцов и свято берегут богатство дикой их свободы (618). Знакомый нам эпитет дикий здесь окончательно прощается со всем смысловым рядом, связанным с грубостью, жестокостью, свирепостью и становится признаком неизменно положительно маркированной черты поэтических скифов – свободы. Дикая здесь значит: естественная, первобытная, присущая золотому веку. Скифы Теплякова – это «химически чистый» «естественный народ» Гердера, «природы сын» (619, 620). Основные эпитеты, употребляемые со словом «скиф», – бедный (в значении: неимущий) и счастливый (как синоним беспечного):

И кочевал счастливый скиф Беспечно по лесам душистым… (620)

Характерно, что рядом мы встречаем и слово «первообразный», несколькими годами ранее употребляемое Грибоедовым в отношении русского народа. Здесь говорится о первообразном творенье, которое:

Как пир божественный, очам его сияли; Как бесконечный сад, дремучие леса Пред ним, шумя, благоухали.Ему пещерный свод чертогами служил, Постелей – луг, блестящий златом;– тогда он былВсему созданью милым братом… Пастух и царь в степях своих, Не зная дальней их границы,Он был вольней небесной птицы, Когда с ним вихрь пустынь родных, Его скакун неукротимый,Гулял в степи необозримой…Вдали с небесной синевой,Как пестрый Океан, сливался… (619–620)

Здесь скифский сюжет принимает в себя все основные характеристики идиллического хронотопа. Скифы – это идеальный Народ, сын Природы. Это народ вольный, кочевой; свобода «передвижных городов» романтически жестко противопоставлена «помрачению» ума и повреждению нравов современной городской цивилизации. Тепляков, как и все романтики-традиционалисты, соединяет «утопический культ русской старины» «с культом Природы»164. В данной элегии, правда, речь не о русской старине, а о скифском золотом веке. Но поэтически русские (россы, славяне) и скифы (как мы уже имели возможность убедиться) стали одним целым. Вслед за пушкинскими «Цыганами» Тепляков продолжает русскую «номадическую» тему. Тем самым скифский сюжет соединяется с так называемым «номадизмом». Тепляков вносит существенную переакцентуацию: не воинственность скифов выходит на первый план, а их блаженство, счастье, достигаемое, прежде всего, тем, что они еще не знают ужасов «цивилизации» и свободно кочуют.

2.7. «Скифство» и «номадизм»: скифы, цыгане и казаки

Противопоставление застывшей оседлой цивилизации – «диких кочевников», или «номадов», – другой пример романтической мифологизации (не столь конфронтационный с государственной политикой, как в случае с «барабанным просвещением» и горцами). Следует оговорить, что вообще русское «скифство» отнюдь не тождественно «номадизму».

«Номадический» текст русской литературы, что не удивительно в свете вышеизложенного, практически синхронен с началом скифского сюжета. Он начинается с Пушкина и Гоголя – с «Цыган» и «Тараса Бульбы» и их последующей критической интерпретации в статьях В. Г. Белинского и Ап. Григорьева.

Цыгане с легкой руки Пушкина стали надолго идеальной проекцией романтических представлений об общности, народе, племени. Они стали историческим воплощением, живой метафорой «скифства» (то есть своего рода метаметафорой) в русской культуре второй половины XIX – первой половины XX вв. Накладываясь на образ цыган исторических, этот миф породил мощный культурный резонанс: от Пушкина к Островскому, Ап. Григорьеву, Л. Толстому, Чехову и Лескову. К началу XX в. (Горький, Куприн, Блок и другие) цыганская тема стала настолько самодовлеющей, что можно говорить о «латентном» существовании «скифства» в ее рамках. Но настоящее скифство, конечно, несводимо к «цыганщине».

В поэме «Цыганы» интересно столкновение нового «романтического» скифа, бегущего от цивилизации, со скифами «настоящими». Ю. М. Лотман и З. Г. Минц отмечали нетрадиционный разворот романтической темы у Пушкина, когда «активная личность» не противопоставлена «толпе»: «Именно яркость, гениальность, внутреннее богатство или даже колоссальное преступление выделяли романтического героя, делая его непохожим на «людей», «толпу», «народ», «чернь». У Пушкина уже с «Кавказского пленника» намечается принципиально иное противопоставление: герой, преждевременно состарившийся духом, и яркий, активный народ. Народ в «Цыганах» не безликая масса, а общество людей, исполненных жизни, погруженных в искусство, великодушных, пламенно любящих, далеких от мертвенной упорядоченности бюрократического общества. Яркость индивидуальности не противополагается народу, это свойство каждой из составляющих его единиц. При таком наполнении самого понятия «народ» цыгане становятся не этнографической экзотикой, а наиболее полным выражением самой сущности народа. Не случайно народность воспринимается Пушкиным в эти годы, в частности, как страстность, способность к полноте сердечной жизни»165.

Другую идеальную проекцию представлений о народности XVIII–XIX вв. в историческое прошлое сделал Гоголь в «Тарасе Бульбе», создав романтический миф о казаках – также прямых наследниках исторических скифов. Гоголевские казаки – это настоящие «хищники» (в терминологии Грибоедова), но русские и православные; это архаический мужской военный союз, открыто противостоящий «куртуазно-мещанской» европейской цивилизации в лице панской Польши. Гоголевские казаки – носители иного христианства, которое порождает не торгово-мещанскую цивилизацию, основанную на страхе смерти, но особую рыцарскую культуру и готовность в любой момент к жертве. При этом казаки еще и борются за свою свободу. То есть можно сказать, что казаки – носители раннего, «дикого», первобытного христианства – несомненно, революционного по отношению к буржуазному миропорядку, да и с Империей их может примирить, по Гоголю, разве что фигура почитаемого ими православного Царя. При этом, как известно, историческая петербургская империя, претендующая на роль европейской державы, как известно, боролась с казачеством, постоянно ограничивая его в правах – вплоть до ликвидации запорожцев указом Екатерины Второй.

Поделиться с друзьями: