Русская поэзия за 30 лет (1956-1989)
Шрифт:
Горбовский явно должен был стать близким новым поэтам, вот этим "тихим лирикам". Но к удивлению моему ничего такого не случилось.
Почему же он — чужой для поколения В. Кривулина, Е Игнатовой, Ю. Кублановского и прочих новых поэтов, родившихся после войны или в самом её конце?
Причины этого лежат уже не в русле поэтики, а в особенностях советской действительности. И не только задиристое, несмотря на "тихость", неприятие, отрицание всех, кто старше, этому виной, (об этом явлении точнее всего сказано у Василия Аксёнова в "Прогулке в калашный ряд") — есть тут и вина самого Горбовского:
Новое поколение — непечатное, родилось в самиздате и так дожило до своего сорокалетия (о них — четвёртая часть этой книги), а Горбовский — не в стихах, а в жизни, во внешней карьере — себя в конце концов причислил к тем, кто "тащит и не пущает". Захотелось в конце концов положения, захотелось ему даже и редакционных должностей… Надоело числиться среди подозрительных "оттепельных".
Кстати, это ведь был почти тот же самый настрой, что несколько раньше, в самом начале пути, привел Евгения Евтушенко к тому, чем он многие годы и являлся. Но в отличие от хваткого и громкого сверстника, Горбовский не стал расплачиваться с "благодетелями " натурой — не стал писать ожидавшихся от него лживых стишат. Просто потому, что он поэт, потому что — не может. И точка. Но вне стихов он стал вполне официален и вошёл в официальную поэтически-чиновную номенклатуру, очень очень нуждающуюся всегда хоть в одном талантливом человеке… Вот потому-то ему к пятидесятилетию и позволили свою книгу назвать: "Избранное", чего ни Сосноре, ни даже Кушнеру тогда ещё не дозволялось…
И вот вопрос: можно ли винить Горбовского в том, что он позволил спекулировать собой? Он ведь отлично помнил, как его в 68 году травили за "Тишину"… Микрождановщина тогда развернулась широко, и Горбовского надломили.
После выхода "Избранного" — прекрасной книги, хочется всё же напомнить Горбовскому, как боялся он стать тем, кем стал…
"А крокодилы ходят лежа" — Горбовский, к счастью, не научился так ходить, — ни крокодилом, ни носорогом окончательно и не стал.
Но оказалось, что не лишён он и пророческого дара: в одном из ранних стихотворений Горбовский иронически нарисовал будущего себя «в чинах», и, к сожалению, угадал:
Я куплю себе галстук
зеленый, как травка,
Щегольну по бульвару –
бульварный поэт…
Будет ценной и модной
моя бородавка
под округлой скулою –
коричневый цвет…
Будут старые девы бубнить о поэте:
— Утром пьёт он какао…
— Водку пьёт он в обед… –
Рассуждая порой обо мне,
как о странном предмете,
будут мне убавлять по ошибке
количество лет.
Будет весело тем
наблюдать меня в этакой роли,
будет больно друзьям –
если будут друзья…
Я куплю себе галстук,
зелёный, как поле…
Будь он проклят –
разумный и будущий Я!
32. ВОЗМОЖНОСТЬ РЕАЛИЗМА? (Олег Чухонцев)
Общим местом давно уже стал разговор о темпах века, о торопливости и суетности, о гонке жизни — неизвестно, куда и зачем.
Эта напряженность передалась и многим поэтам. Как музыка, стих тоже включается в ритм своего времени… И вот — две категории поэтов. Одни мчатся в потоке этого мира, порой опережая его, воюя с ним, или упиваясь им, а другие… Среди первых такие разные, как Александр. Галич и Андрей Вознесенский…
А вот вторых меньше. Это поэты, которые не то чтоб не слышали электронных гитар, — бешеного пульса века, но ритмы эти вызывают у них потребность контрапункта— и возникает медитативная поэзия, текущая неторопливо, словно она — противоположна всем стремлениям и болезням столетия.
Показательно, что в мировой поэзии такие поэты нередко появлялись в самые бурные времена, удивляя современников своей "не современностью", и мало кому было дано понять их уравновешивающую роль.
Так в Англии в самый бурный период ее истории писали великие метафизики Джон Донн и Спенсер… Неслучайно сегодняшняя англо-американская поэзия связана с ними больше, чем с романтиками.
В русской поэзии в этой традиции — отчасти Державин, конечно же, Баратынский, в некоторой степени — Тютчев…
…
Чухонцев начал публиковаться поздно, книги выпускать — еще позднее, отчасти в силу причин внелитературных, скорее биографических, а именно — сравнительно "спокойной" для двадцатого века биографии.
Отбросить всё неважное, все преходящее, неспешно вглядеться в самое простое — и в нем найти тайну. Мы в суете отвыкли ее искать:
…есть у нас секреты, а тайны — нет…
вот ключ к тому, что заставляет Чухонцева не спешить, искать, вглядываться…
«Нелепо говорить, молчать нелепо» — (это из «Девочки на велосипеде»).
А мы, душа, другие знали сны,
Но так давно всё было, что едва ли
И было с нами… Юность пронеслась,
И пролетели врозь велосипеды
Лиши имена Simson и Diamant
Ещё тоской черёмуховой веют,
Послевоенной, злой… И хорошо!
И вот на том же едином выдохе, длящемся чуть ли не двадцать лет, проходит и встреча людей чужих, почти не узнающих друг друга…
Теперь столкнуться на перроне: ты ли? –
И как очнуться: круглое лицо,
Прямая, полногрудая фигура,
Затянутая тонким ремешком,
Как дачный саквояж, и зонт японский –
Чужое всё! — И только твёрдый взгляд
Как вызов, да ещё сухие губы
Надменные… Зачем, зачем всю жизнь
Я догонял тебя? Теперь я знаю,
Что первая любовь обречена,
Но медлю почему-то…
И ни слова о самом главном, о том, что любовь эта живет, но в том глубинном, о чем не сказать словами.
Вся поэма словами говорит только о том, чего уже нет:
«Я все забыл, я ничего не помню…»— настаивает Чухонцев, и с каждой следующей строчкой, утверждающей гибель прошлого, убеждаешься в обратном! Главное не высказано словами, по сути смысл «затекста» противоположен буквальному смыслу текста!
Прошедшее не умерло, оно живее сегодняшнего. Только мысль изреченная, есть ложь.
А умение передать несказанное — вообще главное достоинство поэзии Чухонцева. Она — удавшаяся попытка поэтического реализма, и она удалась только потому, что в ней есть метафизический план, не подвластный словам. Иначе — была бы проза, с рифмой или без неё, ну, как любая провальная попытка реализма в поэзии…