Рябиновый дождь
Шрифт:
«Вот тебе и ведьма… И вот тебе святая», — сегодня Бируте снисходительна и к себе, и к мужчинам. Возвышенные природой, воспетые мужчинами, они часто теряются от нескольких искренних слов и начинают подражать тем, для кого они предназначены. И только немногие, очень немногие понимают свою изумительную исключительность и умеют пользоваться ею. Вот такие, думает она, и имеют право водить мужчин за нос, потому что они и после этого остаются в их глазах святыми…
Бируте чувствует, что поняла это слишком поздно. А как стал бы жить человек, если б не ошибался? О чем вспомнил бы и о чем пожалел?.. Она видит окровавленного Стасиса, еле стоящего на ногах. Он крепко держится за забор. Лицо — сплошной кровоподтек, не видно ни глаз, ни губ; уставившись на нее невидящим взглядом, он как безумный все спрашивает и спрашивает:
— Ты просила его?
Бируте умывает его, смачивая полотенце в тазу, ей некогда думать, у нее тоже дрожат руки и пропадает голос.
— Ты просила его? — Он будто на краю бездны…
Ей нравилось, когда мальчики соперничали из-за нее, она испытывала удовольствие, когда они наперегонки бросались выполнять ее желание, ей бывало хорошо, когда они, стоило лишь ласково взглянуть на них или улыбнуться, терялись и краснели как вареные раки, но такая жертва — человеческая жизнь — ей никогда не была нужна. И когда она наконец поняла, о чем говорит Стасис, ей стало страшно:
— Чего просила?
— Ну, чтобы он отвел меня в лес и…
— Психи вы! — воскликнула она. — Как ты можешь! — Она страшно разозлилась, что Стасис поверил этому подлецу. — Оба вы психи: и ты, и он. Это вам, недоросткам, нужно, чтобы вся деревня жила в страхе! — Она уже не помнит, что кричала дальше, но теперь без колебаний добавила бы: совесть мужчинам дается лишь для того, чтобы у них было чем поиграть.
А потом из соседнего лесочка на базарную площадь привезли Навикаса. Он лежал вытянувшийся, закатив глаза и разбросав руки. Бируте увидела его случайно, остановилась в испуге и тут же отвернулась, но это зрелище заставило ее вздрогнуть.
«Так ему и надо, — пыталась убедить себя, но чувствовала, что это неправда. — Хватал, преследовал, требовал клятв, а теперь ему уже ничего не надо… Ведь мог, дурак, жить. Кто ему мешал? Катился из класса в класс на одних троечках и ничему хорошему не научился, только смотрел на других и подражал им… — Но в душе не было никакой злости. Она исчезла, когда Бируте увидела слезы матери Навикаса, которая на голых коленях прошла по заплеванной мостовой от трупа сына до самого костела. — Вечный покой ему…»
Бируте была и останется женщиной, хотя тогда, по совету мамы, носила самую худую одежду, влезала в отцовскую поддевку и штаны. Она никуда не выходила из дома и даже запеть погромче не осмеливалась. А когда осенью объявился Альгис, она уже боялась заговорить и с ним: как знать?.. Но Альгис был настойчив. Он ходил по пятам как тень, а однажды остановился перед ней и спросил:
— Почему ты боишься меня?
Она ничего не ответила, только посмотрела на него, заметно выросшего, широкоплечего, с полоской черных, еще не познавших бритвы усиков, и спросила:
— Ты с фронта?
— Не довелось, — тяжело вздохнул он, стыдясь своей честности. — Тогда отец с Жолинасом связали меня, вытряхнули из униформы и спрятали у дяди Юргиса в чулане. — Эти слова он произнес со щемящей болью и с такой насмешкой над собой, что у Бируте даже мороз пробежал по коже.
— Ты сердишься на них?
— Нет.
— А на себя?
— Уже нет, наверно, иначе нельзя было.
— А как насчет армии?
— Отсрочка…
Так они стояли друг против друга и не знали, о чем говорить, хотя были детьми одной деревни, соседями, хотя учились в одной школе и даже дружили… Но теперь… Как знать?
— Ты мою фотографию не выбросила?
— Нет, она не кусается… — Стеснительность Альгиса снова сделала ее строптивой и по-девичьи беззаботной.
— Тогда я приду…
— Приходи, только кол с собой прихвати, чтоб от собаки защититься, а нам дрова пригодятся, — сказала и убежала, хихикая.
Прошло еще полгода. Лес звенел от выстрелов, а люди совсем притихли. Никто не полуночничал, не зажигал свет, а если уж нельзя было сидеть в темноте, то наглухо занавешивали окна. Пришла весна, потом и знойное лето. На поля вышло совсем немного мужчин, а на участках появились полосы, заросшие сорной травой. Эти полосы росли и ширились, заражая бодяком и те поля, на которых уже зеленели поднявшиеся хлеба.
Однажды, прибежав с огорода, она случайно услышала разговор родителей:
— Пожайтис приходил.
— А чего ему?
— Насчет Бируте.
— Пусть сначала молоко на губах обсохнет.
— Да старик просит.
— А ему чего?
— Говорю, насчет Бируте.
— Сдурели люди.
— Ты, мать, может, и зря, — тянул отец. — На твоем месте я не стал бы так противиться; налилась девка что ягодка, вот каждому паразиту и не терпится, каждый лезет со своими лапами…
— Господи, вот это дожили! Раньше калека считался несчастным, а теперь — человек божьей милостью…
— Пожайтисову Альгису тоже не легче: парень что ясень, порядочный, трудолюбивый… Ночью одни приходит, уговаривают, днем другие подбивают, сладкую жизнь обещают… А куда ему деваться?
— Молод еще.
— Наша тоже не старая дева.
— Сколько ему исполнилось?
— Двадцатый пошел.
— С ума сойти.
— Вот старик и говорит: поженим, все равно они друг от дружки нос не воротят, а женатым нынче легче: в армию не берут и от этих паразитов детьми можно защититься…
Бируте почувствовала страх и опустошенность. Она медленно попятилась, потом бочком выскользнула в дверь и возмущенная направилась прямо к Альгису.
Вот тебе и любовь, вот тебе и мечты, вот тебе и стеснительность… Ему не я, а мои дети нужны как оружие, как дымовая завеса, ему нужна моя юбка, чтобы, спрятав под нее голову, он тоже мог почувствовать себя мужчиной! Хотела вцепиться ему в волосы, хотела выругать, хотела ударить кулаком по лицу, но ничего не сделала, только постояла перед ним, поглядела упрекающим, исполненным боли взглядом и, повернувшись, пошла назад.