Рыжий
Шрифт:
Так мы друг друга и не поняли, и он ушел ни с чем. Покачал головой, поднял брови презрительно и ушел.
— Эй! — крикнул Пудель, когда разговор окончился и нас окружили со всех сторон. — Вы что, к нему в сад залезли?
— Нет, — мгновенно соврал Витька. — Моя мать ему стирает.
— Врешь! — подпрыгнул Пудель. — Делия сама стирает, я видел. Врут они, ребя, лазали! Давайте тоже, э?
— А вот фигу вам с маслом, попробуйте только.
— Чего? — изумился Пудель. — Тебя еще спрашивать будем!
— А вот попробуй.
— Ах ты, фискал вонючий! Ленькиным мячом в футбол гонять — так ничего, да? Ребя, давай навтыкаем им!
Не сказать, чтобы они уж очень нам навтыкали, но по паре раз по шее досталось и мне, и Витьке. Впрочем, Пуделю тоже не на что было жаловаться, да и кое-кому еще. Так что, в общем, — квиты, хотя бежать нам опять-таки пришлось довольно быстро. А то, смотри ты, навтыкают они. Руки коротки. И главное, они поняли, что сад для них заказан, значит, победа осталась за нами, пускай мы и удрали.
Знал бы все это Зураб Константинович, видел бы, как мы вертелись среди подножек и подзатыльников, слышал бы наши голоса, когда мы — возбужденные, покрытые пылью, запыхавшиеся — кричали преследователям с троны:
— А вот попробуйте! Навтыкали они! Только близко подойдите!
Знал бы, так, может, понял, что надежнее охраны, чем мы с Витькой, у его сада не было и не будет. Если бы мы пустили туда ребят, то от десятерых многоопытных, видавших виды сорванцов никакие сторожа бы не спасли. Что, разве не бывало уже? Не гонялись за нами с палками? Не стреляли солью? Не спускали собак? Есть о чем говорить! Кто поумнее, давно уже поняли, что самое для сада безопасное — оставить нас в покое, ибо мы никогда не хапали сверх меры и о хозяевах помнили. От одного нашего набега большому саду ущерб невелик, а маленькие мы и не трогали — стыдно было в маленькие сады лазать. Да и в большие по второму разу не возвращались без серьезной причины. И потому лучше всего для хозяина было просто спугнуть нас. Мы уйдем, довольные своей ловкостью и проворством, и уж больше в том саду не появимся, если, конечно, успели хоть немного полакомиться. Чего в одно место по десять раз ходить, город велик, садов много, на наш век хватит. Мы возвращались только в те сады, где нам доставалось. Возвращались из ухарства и упрямства — дескать, все равно не боимся; возвращались из злости и обиды; возвращались из мести: а вот тебе, будешь знать… Когда овчарка Бичико Элиашвили вырвала кусок мяса у меня из ляжки, Бичико потом горько пожалел, что спустил на нас собаку. Потому что пострадали деревья из его сада, с которых мы обламывали ветки для обороны, пострадала собака — храбрая и преданная кавказская овчарка, которой ой-ой-ой как досталось; пострадал и сам Бичико — много ли персиков потом увидел он из своего сада, много ли дюшесов? А братья Карселадзе? Старший однажды стрелял солью и попал Пуделю в ягодицу. С тех пор, обнаружив нас в своем саду, он привязывает покрепче собаку и свистит, ругается с веранды, поносит нас нехорошими словами, но в сад не идет, только смотрит со двора, как мы бежим, оставляя клочья одежды на колючках гранатовой изгороди. Наверное, дань, которую он нам платит, для него не в тягость, потому что, встречая нас на базаре, он только укоризненно качает головой, грозит пальцем и улыбается. А ведь он всех нас знает в лицо, знает наших родителей, знает учителей. Но не жалуется. Так же, как и Христофориди, как Бичико, как многие другие.
Благодаря нам с Витькой Зураб Константинович даже такого налога не платил. А он для нас горсти орехов пожалел. Жмот старый, даром что сосед. Взял и завел себе собаку, кавказскую овчарку — здоровую, лохматую, отважную. И свирепую, как янычар. Когда в следующий раз за орехами полезли, она такой гвалт подняла на горе, что мы с дерева птичками спорхнули. Весь наш двор перебудила, даже дед Ларион на волю выполз и смотрел, выставив нос из-под шляпы.
— Что случилось? — спрашивал он. — Может, пожар?
Мы еле-еле успели орехи спрятать, ходили среди своих и с невинным видом спрашивали, подражая деду Лариону:
— Может, пожар?..
Нет, не пожар. Отец понял, дядя Шалико понял, но они не такие люди, чтобы нас выдать. Отец только усмехнулся, а дядя Шалико покачал укоризненно головой, и оба они первыми пошли по домам. Остальные долго еще строили догадки, потому что собака не унималась и мощный ее басистый лай бухал с горы, как набатный колокол.
В общем, на первый раз все обошлось, хотя задачку задал нам Зураб Константинович серьезную. Мы попытались сначала прикормить собаку. Зашли с нагорной улицы и кидали ей сквозь щели в заборе кусочки хлеба и сахара, благо после реформы и с хлебом, и с сахаром стало полегче. Но сахар все равно было жалко, сахар мы и сами любили, и особенно обидно было смотреть, как он валяется в пыли, потому что этот подлый зверюга ни хлеба, ни сахара есть не стал. Только обнюхал и снова кинулся к забору, сверкая глазами из грязно-желтой кудлатой шерсти, захлебываясь свирепым рыком и скаля блестящие огромные клыки. Ему нужно было мясо, а где мы могли взять это мясо? У матерей не стащишь, каждый грамм на счету, а таскать на базаре из-под рук продавцов это тебе не в чужой сад залезть, это настоящее воровство, и мы даже не обсуждали такую возможность, хотя и думали, чего уж там. Короче говоря, затея была хорошая, но провалилась с треском из-за недостатка средств. Пришлось искать другой выход.
Мы думали долго и безуспешно. Нас заело. Зураб Константинович бросил вызов, а нам нечем было на него ответить. Можно было плюнуть и не обращать внимания на собаку, пускай себе лает. Но, во-первых, много ли успеешь нарвать, когда среди ночи гвалт стоит, как на базаре, а во-вторых, рано или поздно уже не отец, а мама догадается, и тогда — держись. Всем троим будет по первое число, даже брата его ангельская репутация не спасет. Но главное — грубая это работа, не мастерская. Что за штука — лезть напролом. Можно и так, но удовольствия ни на грош: ради горсти орехов устраивать тарарам на весь белый свет; в конце концов, если уж очень захочется, можно и другой сад найти. Нужен был выход, хитроумный, тихий. Такой выход, который составил бы нам честь.
Тогда мы попытались подкатиться к своим взрослым, но отец только усмехался и ловко щелкал меня здоровой рукой по макушке, а деда Лариона никак не удавалось навести на нужный разговор. Он сам выбирал темы бесед, они были всегда неожиданны и для нашей цели совершенно бесполезны, словно он знал, чего мы от него хотим, и лукаво уклонялся.
— Вот есть люди, — говорил дед своим неторопливым заржавевшим голосом, — которые ни разу не пили маджари. В их краю не растет виноград, они не делают вина, а многие винограда даже и не видели никогда. Я жил в тех краях, и мне было невесело. Осенью, когда у нас в Грузии начинается сбор винограда, мое сердце обливалось кровью, я плакал, а люди не могли понять, отчего я плачу…
Мы тоже не могли понять, отчего он плакал, потому что сами родились как раз в тех краях, где нет винограда и не делают вина. Ну и что? И хотя мы уехали оттуда маленькими, еще до войны, и почти ничего не помнили, но, по твердому моему убеждению, жить без винограда можно, как и без вина.
Или заведет разговор о старом князе Гурамишвили, который состоял в каком-то отдаленном и очень сложном родстве с поэтом Давидом Гурамишвили и жил у них в деревне, в барском особняке, в те еще незапамятные времена, когда сам дед Ларион был «патара бичи». Мы изнывали от вежливой тоски, но удрать не смели, боясь оскорбить старого человека, которого сами же и вызвали на разговор. Давид Гурамишвили, господи боже мой! А нам нужно обмануть собаку. Эх, дед, дед…
Тогда мы додумались до книг. Врат додумался, светлая голова. Витька только скривился презрительно, услышав о книгах — читать он не очень любил, — и продолжал осаждать деда Лариона, надеясь, что тот сам когда-нибудь набредет на нужную тему. Но мы с братом загорелись: ну как же, книги, о-о-о! И напрасно. Чего ради ползал я в страхе перед Сашкой Золотарем, вымаливая то, что мне нужно. Чего ради заворачивал я эти книги в газету, чтобы не дай бог не запачкать, мыл руки, прежде чем к ним прикоснуться, терял драгоценное время, бережно перелистывая страницы. Книги у Сашки были старые, дореволюционные еще. Роскошные книги с роскошными картинками, переложенными папиросной бумагой, с ятями, фитами, бесчисленными твердыми знаками, которые только мешали читать быстро. «Многия», «Оне»… Я научился проглатывать толстенный роман за один день, не упуская при этом ничего существенного, но уж, конечно, было не до любования красотами старинного стиля и древней грамматики. Сашка был жесток. Он давал книжку на два дня, а прочесть нужно было обоим, мне и брату. Острый братов глаз мог заметить что-нибудь такое, что сам я пропущу. Я признал это и, единственно, присвоил себе право читать первым. Хаггард, Буссепар, Саббатини, Купер, Майн Рид, Густав Эмар, Стивенсон, Дефо, Жюль Верн… Вся приключенческая классика прошла через наши руки — библиотека у Сашки была превосходная, что и говорить. Похождения на суше, на море, в воздухе, в пампасах, в лесу, в горах, на Луне и под водой… И ничего. Ну ничегошеньки, ровным счетом!
«…Когда я выследил места, где они обыкновенно собирались, то приметил следующую вещь: если они были на горе, а я появлялся под ними в долине, все стадо в испуге кидалось прочь от меня; но если случалось, что я был на горе, а козы паслись в долине, тогда они не замечали меня. Это привело меня к заключению, что глаза этих животных не приспособлены для смотрения вверх и что, следовательно, они часто не видят того, что над ними».
Как же я раньше не замечал, какую ерунду болтает Робинзон Крузо? При чем здесь верх и низ, при чем здесь устройство глаз! Ночью в саду собака нас вообще видеть не может. Она нас слышит, она нас чует носом, нюхом. Так не все ли равно, на горе мы или под горой?
«Ункас, осторожно пригибаясь к земле, стал подходить к оленю. Когда молодой могиканин очутился всего в нескольких ярдах от кустов и зарослей трав, он бесшумно приложил к тетиве стрелу. Рога шевельнулись; казалось, их обладатель почуял в воздухе близость опасности. Еще секунда — и тетива зазвенела. Стрела блеснула в воздухе. Раненое животное выскочило из ветвей и нагнуло голову, грозя нанести удар скрытому врагу».
Да господи, и этот тоже! Ну на кой леший нам осторожно пригибаться к земле, если нас и без того не видно. Ночь же! Мы тоже умеем бесшумно ходить: мы крадемся босиком, ничто не скрипнет, не треснет под ногами, легкий шорох травы неразличим за два метра, его нельзя считать шумом, так, наверное, и индейцы шумят. И все-таки собака нас чует и слышит! Не может быть, чтобы у диких зверей нюх был хуже, чем у собаки. Никогда я этому не поверю. Просто индейцы знают какой-то секрет, а Купер не знает. Нужно пойти и спросить у человека, который знает, у охотника. У Сашкиного отца, например, полковника Золотарева. Он-то охотник, у него четыре ружья, и каждую неделю он ездит на охоту со своими сослуживцами. У Сашки полон дом фазаньих и дрофиных крыльев, лисьих и джейраньих шкурок, даже высушенная волчья голова. Он должен знать: и он не догадается, зачем нам это нужно; и он скажет, потому что он простой веселый мужик, не то что Сашка-задавака или его высокомерная мать, которая нас дальше прихожей не пускает.