С Евангелием в руках
Шрифт:
Блестящий знаток философских и религиозных систем, он уже в 1878 году громко заявляет, что христианство – не учение, не система взглядов и не доктрина. «Его собственное содержание есть Христос, единственно и исключительно Христос».
Впервые Соловьёв заговорил об этом в ранней молодости в «Чтениях о богочеловечестве».
Об этом же он скажет и накануне своей смерти в «Трех разговорах» устами старца Иоанна: «Всего дороже для нас в христианстве сам Христос», хотя со стороны может показаться, что для православного человека «всего дороже в христианстве его священное предание, старые гимны, старые песни и молитвы, иконы и чин богослужения». Такова позиция человека, который знает святоотеческие писания как никто другой в России, а Библию читает и цитирует исключительно по-славянски.
В этой связи невозможно не вспомнить еще один соловьёвский текст. В написанной в начале 1880-х годов небольшой книжечке «Духовные основы жизни» он говорит, что «можно не убивать, не красть и не нарушать закон», но быть в то же самое время «безнадежно далеким от Царства Божия». И даже евангельские заповеди, «принимаемые как отдельные внешние предписания», не делают нас христианами.
Согласно Соловьёву, к христианству человека может привести только его собственная совесть. «Перед тем как решиться на какой– нибудь поступок, имеющий значение для личной или общественной жизни, необходимо, – утверждает философ, – вызвать в своей душе нравственный образ Христа, сосредоточиться в нем и спросить себя: мог ли Он совершить этот поступок, одобрит ли Он его, благословит меня или нет на его совершение?»
Многократно цитировавшийся в самых разных книгах о Соловьёве этот фрагмент на самом деле до сих пор не осмыслен по– настоящему серьезно. А ведь в нем в сжатом виде дана та самая формула «исихазма для нашего времени», раскрытию которой посвятит затем всю свою жизнь митрополит Сурожский Антоний.
Вопреки мнению Блока и Андрея Белого, Соловьёв силен именно своими текстами. «Оправдание добра» – как и «Метафизику» Аристотеля или гегелевскую «Науку логики» – можно читать, изучать и исследовать, более того, сделать своей настольной книгой и руководствоваться принципами этого соловьёвского труда в жизни, абстрагируясь от личности философа. И тем не менее его личность здесь постоянно присутствует, но не в виде портрета, а в самом тексте, в каждой его фразе.
«Оправдание добра» начинается с посвящения отцу и деду с указанием на «чувство живой признательности и вечной связи» с ними. И это не случайно. По Соловьёву, «первичный зародыш религии» – это не фетишизм, как было принято считать на рубеже веков, но pietas erga parentes, то есть «благоговейное отношение к старшим», в особенности к умершим, живая признательность и вечная связь с ними. Понять, что такое семья, можно, только если всмотреться в преемственность поколений.
Семья невозможна без семейных преданий, без того наследия, которое мы получаем от родителей и передаем детям. «Умерли твои отцы, но не перестали существовать, ибо ключи бытия – у меня, говорит Вечность; не верь, что они исчезли, и, чтоб увидеть их, свяжи себя с невидимыми верною связью Добра: чти их, жалей о них, стыдись забывать их», – пишет Владимир Соловьёв.
Однако эта связь с умершими живительна только до тех пор, пока она остается живою и не превращается в правило или застывшую форму. Если же «мы делаем из религии только реликвию», тогда наступает нравственная катастрофа. Там, где «традиционная правильность понятия о Христе сохраняется безусловно, но присутствие Самого Христа и Духа Его не чувствуется… там, – восклицает Владимир Соловьёв, – религиозная жизнь невозможна, и всякие усилия искусственно ее вызвать только яснее обличают роковую потерю».
Живые связи не могут быть абстрактными. Они всегда личны и неповторимы, и именно такие связи объединяют Соловьёва не только с отцом и дедом, но и со старшими современниками – с Тютчевым, которого он постоянно цитирует в своих текстах, с Достоевским и даже Львом Толстым. Конечно, и с А. К. Толстым (в чьем имении в гостях у его вдовы он живет часто и подолгу) и с его детищем Козьмой Прутковым, которому он подражает в шуточных стихотворениях и чье творчество, в те времена известное довольно узкому кругу друзей Толстого и Жемчужниковых, он популяризирует.
Нельзя обойти молчанием и то, что связывает его с И. С. Тургеневым. Соловьёв любит его цитировать, но главное заключается в том, что только Тургенев умел так безжалостно смеяться над собой, как делал это автор «Оправдания добра». Так, в тургеневском очерке о казни Тропмана в Париже, на которой автор присутствовал, рассказывается, что толпа, увидев писателя, почтительно зашумела. Тургенев почувствовал, что ему приятно, что его, иностранца, знает простой Париж, однако оказалось, что он просто был похож на monsieur de Paris – палача, который должен был привести приговор в исполнение. Этот факт можно было бы скрыть от читателя, но Тургенев сознательно публично выставляет себя в дурацком виде.
То же самое многократно делает Соловьёв. В написанной в конце 1870-х годов шуточной пьесе «Белая лилия» он под именем кавалера де Мортемира изображает самого себя, пародирует собственные тексты, смеется и глумится над своими заветными идеями.
Она, везде она, о ней лишь говорятВсе голоса тоскующей природы.Я не один – река, и лес, и горы,Деревья, звери, солнце и цветыЕе, ее зовут и ожидают, —восклицает Мортемир, как бы заранее издеваясь над Соловьёвым из не написанных еще тогда «Трех свиданий». Над Соловьёвым, который скажет в сентябре 1898 года:
Что есть, что было, что грядет вовеки —Всё обнял тут один недвижный взор…Синеют подо мной моря и реки,И дальний лес, и выси снежных гор.Всё видел я, и всё одно лишь было —Один лишь образ женской красоты.Безмерное в его размер входило,Передо мной, во мне – одна лишь ты.А в итоге читателю приходится только гадать, не издевается ли и тут философ и над собою самим, и над нами. Разумеется, издевается, ибо именно об этом говорит вся поэма от первой до последней строчки, но издевается над тем, что ему бесконечно дорого. Иными словами – юродствует. Он – бессребреник, аскет и вечный странник, похожий на святого Франциска и, подобно беднячку из Ассизи, друживший с голубями (несмотря на чудовищную брезгливость и панический страх перед любой инфекцией, страх, из-за которого он весь пропах скипидаром).
Вот как рассказывает об этом В. Л. Величко: «Мне случалось раза два присутствовать при водворении его с вокзала в номер гостиницы: едва успеет он приехать и потребовать себе стакан кофе, как уже в оконные стекла бьются десятки голубей. Положим, он любил кормить их размоченною булкою; но каким образом птицы узнавали о приезде Владимира Сергеевича прежде, чем он приступал к их кормлению, – это уже их тайна».
Но этот аскет, к тому же автор толстенных книг, почему-то не скрывает, что любит не только «вечную подругу», которая являлась ему всего лишь три раза за всю его жизнь, но постоянно влюбляется во вполне земных дам и девушек. Именно этому посвящен единственный написанный им рассказ «На заре туманной юности», появившийся в «Русской мысли» былых времен – в 1892 году, то есть в то время, когда Соловьёв был уже более чем известен.
Об этом рассказе биографы Соловьёва предпочитают не упоминать, а издатели соловьёвских текстов печатают его крайне редко. Философу девятнадцать лет. По дороге в киргизские степи, где ему придется «восстановлять кумысным лечением свой организм, сильно расстроенный от неумеренного употребления немецких книг», он едет в Харьков, чтобы объясниться со своей кузиной Ольгой, в которую влюблен.
Он представляет себе, «как она вскрикнет, увидев меня, как побледнеет и даже, может быть, упадет в обморок от нечаянной радости, как я ее приведу в чувство» и так далее. В то же время он (рассказчик, в облике которого сразу узнается сам Владимир Сергеевич) задумывается о другой своей кузине, «голубоглазой, но пылкой» Лизе; она была предметом его страсти за год до поездки в Харьков.