Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

В суете не заметили, как сделалось веселее в лесу, солнце проникло до самых потаенных мест, и серебряная паутина незаметно пропала, и о ней забыли: земля позеленела. Наконец добрались до поселка Киреи и поехали по пыльной улице, покуда не оказались перед столбами с натянутыми меж ними проводами и перед бесконечной лестницей на земле из дерева и железа. Дедушка братьев слез с телеги и привязал лошадь за вожжи к столбу, непоправимо постарев в одну минуту. Провода над головами путешественников гудели. Жара здесь ощущалась сильнее. Митрофан Афанасьевич объявил, что это и есть железная дорога. Марфа Ивановна испугалась и вместе с детьми спряталась на вокзале, похожем на большое каменное гумно. Митрофан Афанасьевич последовал за ними и купил в кассе билеты. Издали раздавались грохот и пыхканье; приближаясь, эти звуки превратились в такой чудовищный гул, что стены вокзала затряслись. Ожидающие поезда засуетились между колонн по клетчатому скользкому полу; эхо от шагов и голосов, оказавшееся пронзительнее свистка паровоза, забилось под купол с окошками. Множество маленьких мутных стекол задребезжали; сквозь них виднелось небо, правда, без цвета, с облаками, такими же, как на родине в Гробове. От увиденных через грязное стекло облаков сделалось очень грустно. Марфа Ивановна почувствовала судьбу свою и своих детей, но деваться было уже некуда. Несчастные переселенцы, вышедши из вокзала, расцеловались с провожавшим их стариком и сели в вагон. А садились в него с таким чувством, будто это было их спасение, будто — если бы они замешкались и остались — произошло бы нечто страшное, и поэтому все они лезли вверх по ступенькам, внутрь железного чудища — лихорадочно, понимая рассудком и ощущая душой, что незачем совершенно им ехать, но нечто неумолимое двигало ими, и — наверное, уже весь мир существовал по этому закону. Через некоторое время поезд торжественно тронулся; по земле поплыли тени от клубов дыма из паровоза. Застучали похоронно колеса. Каменное гумно отползло медленно от окон. Братья ощутили праздник и самое значительное событие в своих жалких жизнях и рассматривали проплывающую перед глазами незнакомую местность.

* * *

В Октябре Митрофан Афанасьевич нанял двух извозчиков, так как вся семья его не могла уместиться на одном, и поехали к дому, который купили. Город представлял собой как бы продолжение железной дороги, и ничто больше мальчиков не могло так поразить, как железная дорога и поезд, и, устав от впечатлений, они ели гробовские яблоки в извозчичьих колясках и разбрасывали по сторонам огрызки. Проехали несколько улиц со зданиями каменными, чаще всего одноэтажными, а потом пошли хаты, как в деревне, только более скученные, окруженные небольшими садиками. Оказалось, что в городе начинали опадать листья с деревьев, и прохожие, ступая, шуршали. На душе у переселенцев сделалось скучно и тяжело, а краски вокруг от духоты никли блеклые. Наконец извозчики подкатили друг за другом к самому большому в Октябре деревянному дому. Оттуда раздавался прекрасный грохот. Испуганных детей ввели в трясущийся, как им показалось, дом, в котором будто кто-то беспрерывно разбивал стеклянные шары; братья обошли восемь комнат с барской мебелью, приобретенной у прежнего хозяина, и — наполненных вещами, доставленными ранее из Гробова. В самой большой комнате стояло нечто черное, подобное, быть может, только паровозу, но деревянное. «Это рояль!» — с воодушевлением зашептал в ухо изумленной Марфе Ивановне Митрофан Афанасьевич и сжал добела ей руку. Спиной к вошедшим сидел бывший владелец дома и неистово ударял по белым и черным клавишам. В зеркале на стене он увидел приехавших, и люди из Гробова удивились, что он заметил их, но продолжал ударять. Сначала музыка показалась детям веселой, но потом тоска, как большое мягкое животное, навалилась на их души, и некоторые неженки заплакали, а самый маленький ребенок, которого поставили на табуретку, упал. Но человек за лакированным черным роялем с открытой на нем кверху дверью с подпоркой — не обращал внимания на плачущих и продолжал играть; измученные мальчики выбежали из дома в сад и, выросшие на природе, успокоились среди вялой теплой зелени, за которой — и за заборами — видно осталось только небо. Пока находились они в доме и слушали музыку, солнце скрылось за серыми тучами, и сад братья ощутили как тюрьму. Тут концерт за стенами завершился, но долго еще дети слышали, как рояль, что лес, гудел. Наконец грузчики приехали за инструментом. С любопытством мальчики наблюдали, как пьяные рабочие выволокли из дома уже безногий рояль, похожий на гроб, и спустили его с крыльца, и положили на телегу. На лакированной поверхности отражались перевернутые дом, небо, ворота и человеческие размытые лица. Митрофан Афанасьевич вынес отвинченные от рояля ноги и помог их пристроить к инструменту. Пьяные грузчики и бывший хозяин дома, сопровождая черную громадину, под которой и телеги оказалось не видно, тронулись как за покойником в сторону железнодорожной станции — владелец рояля переезжал в Ленинград. И теперь, когда ворота закрылись, после того как эта печальная праздничная процессия исчезла, повернув на другую улицу, без необыкновенного этого музыканта, братьям сделалось одиноко и стало жалко, что они не подружились с ним. Музыкант, а может быть, исполненное произведение показались им причастными к их долгой дороге из деревни в Октябрь, и, каким-то образом они музыку соединили с памятью о Гробове, и, как несчастный уехал, теперь им открылось, что ничто их не связывает уже с родиной. И вот наступил таинственный для маленьких Гробовых вечер, но они до тех пор оставались в помрачневшем саду, пока в доме не зажгли электрический свет и ночь вдруг предстала для детей во всем своем ужасе. Когда они поднялись в дом — в самой большой комнате, где стоял ранее рояль, мать накрывала на стол. Скоро дети сидели за ним и, проголодавшиеся, занятые едой, на какое-то время забыли о печали. Но Митрофан Афанасьевич открыл бутылку вина, налил по рюмочке себе и жене и напомнил всей семье о происшедшем, вслух помянув с благодарностью несчастного брата Марфы Ивановны — Якова.

Глава вторая

1

Марфа Ивановна в детстве плохо кушала и росла очень худенькая, и ее — хотя дома приготавливалось обилие разнообразных яств — водили через луг, напрямки, по двум бревнышкам над речкой Сосной — в многодетную семью несчастных со страшной фамилией, которую имели все в Гробове; и у девочки появлялся аппетит, когда она видела, как едят бедные дети и хватают руками горячее прямо из чугунков. Старшему брату ее Якову часто приходилось сопровождать сестру на обед к соседям, и, провожая маленькую Марфу Ивановну на другой берег, несчастный брат с ужасом задумывался о своей судьбе, так как родители собирались оженить его на богатой невесте, у которой имелось по шесть пальцев: и на руках и на ногах. Приводя сестричку на другой берег, Яков подружился со своими сверстниками — старшими из соседских детей — Георгием и Ксенофонтом, которые мечтали уехать в Америку, и решил присоединиться к ним.

Однажды молодые люди отправились в ближайший к Гробову город Снов и разыскали в нем евреев-агентов, которые вербовали народ в Америку, и после, возвратившись домой, ожидая от евреев известий, Яков не опечаливался, вспоминая про шестипалую невесту. И, когда пришло время свадьбы, эта церемония не показалась ему так страшна и невозможна, как он представлял. И пиршество, и соблюдение обрядов увиделись ему очень скучными, так что Яков даже не вникал в смысл того, что от него требовалось, пьяных лиц вокруг не замечал, а слышал только смех гармоники. Единственное, что его поразило, — как напоили лошадь, расщемив ей зубы и опорожнив в глотку бутылку самогонки, и животное потом танцевало, веселое. И вот именно в этот день к жениху приблизились испуганные от возможности осуществления мечты старшие ребята с низкого берега: огромный Георгий с длинными, почти до колен руками, с кулаками, как человеческие головы, со звериным лицом и с необыкновенно большими задумчивыми глазами, и — маленький, тщедушный и добрый Ксенофонт, и с разных сторон защекотали ему уши словами. От музыки и удалых голосов подвыпивших мужичков, от нелепой лошади в цветах, с хвостом, узлом подвязанным, которую распрягли и отпустили на луг, и — более всего — от давно ожидаемого известия Яков почувствовал себя увереннее и в первый раз пристально посмотрел на невесту. Она, казалось, не дышала и старалась не смотреть на него, глядела прямо перед собой, шестые пальцы — мягкие, бескостные — держа в кулачках. Целовались жених и невеста, когда требовалось, еле-еле прикасаясь устами к устам. Наконец пришло время и их оставили одних в темной каморке, а пиршество и пляски продолжались при множестве керосиновых ламп, собранных со всей деревни, но жених и невеста так и не прикоснулись друг к другу, лежа на одной постели, и утром ответили старшим в одно дыхание, словно договорившись, что «не могут… если рядом за стеной столько людей не угомонилось, а когда гулянье стихло, сделалось светло». В следующий же праздничный вечер, после того как народ разошелся, их снова оставили одних в печальной темной спальне, и вот тогда кулачки невесты разжались, она обняла жениха, лучше — дотронулась до его мрачной души, а не прикоснулась к дрожащему телу, и Яков почувствовал ее шестые пальцы словно лепестки необыкновенных цветов, и он тут забылся и, как всякий мужчина, сделал свое чудовищное дело…

После совершенного Яков оделся и вышел на воздух, чувствуя собственное ничтожество; ему хотелось в одно и то же время одиночества и общества, но общества людей незнакомых, которые его ни о чем бы не спрашивали и ни к чему не обязывали. Он вышел к задним воротам и увидел во мраке, поглотившем все очертания, огонек у речки. Когда он приблизился к костру, в темноте и после случившегося совершая нелепые огромные шаги, будто пьяный, его приветствовали, искажая русские слова, голоса — словно не людей, а воды. Бродячие китайцы, у которых на родине свирепствовал голод, часто появлявшиеся в те времена в Гробове у отца Якова, где всегда находили ночлег, грелись у огня. Яков прилег между огнем и речкой Сосной, а спиной прислонился к дереву, ощущая несравненное спокойствие в душе, которая полгода жила в напряжении и которую теперь будто облили парным молоком. Все члены его роскошествовали. И ему очень приятно было с китайцами, не мигая, глядеть на пламя, лежать в вялой траве и слышать журчание воды, словом — почувствовать покойную радость того, на что он часто внимания не обращал. Дышалось сладко. Китайцы проживали не в доме, а в сарае, где ловили крыс, и теперь сварили их в железном котелке и ели. Подаренная хозяевами в честь свадьбы сына початая бутылка вонючей жидкости, мигая, краснела от огня. С умилением пытаясь объясниться на чужом для них языке, китайцы налили Якову стаканчик, и — как всякому после наслаждения хочется гибели — он выпил, желая забыться: если не навечно, то хоть нанемного, и заговорил о сущей ерунде с сидящими за костром и поедающими крыс, — чтобы им было понятней — так же, как они, коверкая слова, словно сам чужеземец. Костер потухал, только мерцали угольки, и тем лучше становилось видно вокруг, и звезды над головой между кронами деревьев разгорались ярче. Самый старый и добрый китаец сильно захмелел и отправился, шатаясь, на ночлег в сарай, но пустился не в ту сторону и заблудился. Задумавшиеся соплеменники его зашумели у дымящегося костра. Яков, как младший, вскочил на затекшие ноги и побежал вслед за стариком, сам качаясь от неизвестной ему прежде сладости. Китаец повалился на меже, скрывшись в зарослях осеннего в ту пору огорода, но Яков поднял упавшего и помог ему дойти до ночлега, в то время как пьяный лепетал какие-то слова, неуловимые, как вода. Затем Яков вернулся к костру, а когда китайцы один за другим ушли, прободрствовал в печали до утра, пока не заструился туман и не взошло солнце…

Наконец все вокруг по-особенному и одновременно буднично осветилось, и вдруг этот большой молодой человек зарыдал, как ребенок, подумав о том, что на следующее утро и наверняка уже никогда он не увидит всего этого, что окружало сейчас. Он внимательно огляделся по сторонам: каждая мелочь, каждый жалкий кустик напоминали ему о счастливых, минувших днях — с оттенком сладкой горечи. Но минута слабости прошла; Яков, нахмурившись и вытерев слезы, поднялся и отправился домой, а там обнаружил необыкновенное оживление и кутерьму, которые подняли в комнатах всю пыль, засверкавшую в первых косых лучах. Младшая любимая его сестра в первый раз собиралась в школу. Родители девочку одевали, как куклу, а она так волновалась, что слова не могла выговорить, и руки ее дрожали, и зубы стучали. Чистота чувств от девочки передалась к ее брату, и легкое сомнение зародилось в тяжелой бессонной душе Якова, и он чуть не упал перед родителями на колени и едва не раскаялся в своих намерениях, и если не полюбил несчастную шестипалую женщину, то сильно пожалел. Но он и тут превозмог себя, оделся потеплее и, когда родители с сестрой отправились в школу, исчез из дома, прихватив с собой приготовленное заранее, даже не взглянув на жену, которая после любви безмятежно отдыхала за перегородкой, и вскоре шагал вместе с Георгием и Ксенофонтом на железнодорожную станцию, ощущая в своей измученной душе освобождение от шестипалой женщины и торжествуя…

2

В первый же день возвратившись из школы, маленькая Марфа Ивановна расплакалась, потому что ей, по ее понятию, не удалось одолеть грамоты. Девочка ожидала, что за один день она сразу же научится и читать, и писать, но не научилась ничему. Переступив родной порог, она заревела так, что не слышала ни звука, и сквозь пелену, застлавшую глаза, мало что видела, и с каждым очередным взрыдом усиливала свои потуги хотя бы для того, чтобы ее пожалели. Слезы залили праздничную ее одежду. Наконец, когда маленькая Марфа Ивановна захотела еще чувствительнее зарыдать, то сильнее уже не могла, и смолкла. Девочка вытерла слезы и увидела посреди комнаты полуголую шестипалую, которая рвала на себе волосы, и вокруг нее сильно огорченных родителей, которые не знали, как подступиться к невестке, и пытались одеть ее. Вдруг бедная шестипалая подбежала к Марфе Ивановне и обняла ее. Девочке сразу же сделалось несравненно легче, и другие — благодарственные — ручьи потекли по ее лицу. И — шестипалая расплакалась, длинными волосами прикрыла слезы на лице и выскочила, как была — полуголая, на улицу, и поспешила к своим родителям, желая, чтобы и ее пожалели, как маленькую. Маленькая же Марфа Ивановна, хныкая, стала рассказывать отцу и матери, как ей тяжело оказалось в школе. Когда девочка успокоилась, отец ее, как хозяин зажиточный, обращаясь к жене, воскликнул: «Что! Я не смогу содержать единственную дочку, а когда она выйдет замуж, да и всю ее семью, — зачем ей эта мука?» И добрые родители Марфы Ивановны решили избавить доченьку от напрасных, как им представлялось, трудностей и назавтра не пустили в школу.

Как каждое звено событий неизбежно перекликается с другим, так и любое живое существо таинственно соединяется в своей душе с некой избранной душою — если даже одна из них почувствует странную незримую связь, основанную, наверное, на грядущей любви. И на следующий день маленький Митрофан Афанасьевич, которого учитель посадил за одну парту с девочкой, очень расстроился, оставшись без соседки. Придя после школы домой, он забросил сумку в угол, сел отрешенно за стол, где его ожидал обед, но есть не стал, что свидетельствовало о крайнем случае, и объявил матери, что желает отправиться в Америку — вслед за старшими братьями. Когда же его мать — Химка, в чье семейство приводили кушать маленькую Марфу Ивановну, узнала о печали сына, то не стала утешать школьника, а взялась приучать его с самых ранних лет к мысли о женитьбе на богатой невесте, так и отговорив от Америки и внушив надежду.

Однако у родителей Марфы Ивановны были другие планы. Отец и мать ее поставили посреди дома очень большой сундук, куда решили складывать шелка, приобретаемые в приданое любимой дочери у бродячих китайцев, и без конца восторгались своей девочкой, пышные формы которой под одеждами округлялись с каждым годом все великолепней. Часто, по праздникам, родители наряжали доченьку, восхищаясь чудными кофточками, платками, сарафанами и шубами, меняя облачения на Марфе Ивановне до тех пор, пока одежды не надоедали и счастливая обладательница их не уставала, разрумянившись, а зрители замирали, потрясенные той красотой, которую сразу часто не рассмотришь и не разгадаешь, да которая и не требует особых убранств, правда — и утонченной роскошью ее не испортишь…

Глаза Марфы Ивановны обычно никли долу и грустили, если же она их подымала, то всегда как-то удивленно, а на уголках губ появлялась задумчивая улыбка. Круглые щеки, маленький носик и даже лоб покрыты были ласковым пушком, который придавал чертам Марфы Ивановны особую нежность. Маленькие изящные руки всегда были аккуратно сложены перед собой замочком, сидела она или стояла. Всей своей внешностью она как будто смущалась от очарования, производимого ею на людей, как бы оправдываясь, что она тут ни при чем — она не виновна в том, что даровано ей свыше, в этом нет никакой ее особой заслуги, чтобы ею восхищались. И при всей этой невероятной скромности и внутренней тишине в фигуре ее присутствовала царственная осанка — подчеркнутая небольшим росточком вместе с высокой грудью и длинными, пышными, когда они бывали распущены, шелковистыми волосами, — что особенно привораживало глаз и изумляло всякого.

И когда пришло время, юной красавице разыскали жениха: не из простых — а дворянского происхождения, и выдали драгоценность за него замуж. Супруг Марфы Ивановны оказался моложе отца ее всего на несколько лет. Волосы его посеребрила седина, а некогда голубые глаза поблекли; ростом он был высок, а телом очень худ, но жилист; лицо его всегда выражало благородство, при этом взгляд устремлен к небесам или же внутрь себя, даже когда дворянин разговаривал с кем-нибудь, правда — только не с Марфой Ивановной, заполучить расположение которой он стремился изо всех сил. Тогда усталый взор его преображался и наполнялся вниманием. И Марфа Ивановна прониклась самыми восторженными чувствами к своему мужу; кстати, она влюбилась в него изначально, еще не зная его, уже тогда, когда родители рассказали ей про намечавшегося жениха; но, увидев его впервые, полюбила еще более — за то, что он носил очки в серебряной оправе; а потом, когда глядела, как он читает книги, — особенно обожала его.

Поделиться с друзьями: