С тобой товарищи
Шрифт:
Когда в новом доме повесила Кристя изображение Христа, Андрей только вздохнул:
— Неудобно же, Кристя… Ребята могут зайти…
— Что неудобно?! — синими молниями полыхнула на Андрея его молодая жена. Тот и язык проглотил. Когда Кристя молилась, смущенно отводил глаза: сам не молился, а мешать жене боялся. Не мог вынести, когда за «греховные» речи накладывала Кристя на себя обет молчания, а то и вовсе в свою Молдавию уехать собиралась. Он был такой покорный и тихий, что даже его мать, слабая и безвольная, однажды не выдержала:
— Не мужчина ты, а петух мокрохвостый! Помяни мое слово: близко будет локоть, да не укусишь, изнахратит всю твою жизнь богомолка эта… Ох, горе мне! И в кого это ты такой квелый уродился?
К весне, простудившись, мать умерла. Прослышав про житье-бытье Андрея, как-то пришла к нему Иринкина бабушка.
Кристя ей только спину показала: ни здравствуй, ни прощай не сказала. Из боязни обидеть жену и Андрей разговаривал с бабкой сухо, немногословно. Уходя, бабушка сказала:
— Плохо ты живешь, Андрей. Страшно за тебя: куда приведет тебя твоя запутанная тропка?
А привела его тропка в тупик. От бесконечных молитв в доме (находила где-то Кристя таких же богомольных людей, как сама), от ежедневных разговоров о боге, о конце света помутилось в голове Андрея. Замкнулся он в себе, притих, потерял ко всему интерес. Порой боязно становилось ему за сына Женьку, да как спасти его от богобоязненной опеки матери, не знал. Не было у него своей воли, давным-давно скрутила его, точно возжу, Кристинка, скрутила и погубила.
Поехал он как-то на сплав леса на Ангару. От постоянной работы Кристя его потихонечку, но твердо отвела. Уж два года перебивался он на разных сезонных. А сейчас очутился на Ангаре и вздохнул свободней. Небо синее, лес зеленый, ребята шумные поразвеяли его мрачные думки. Стал он писать Кристе нежные письма, рассказывал о работе, о товарищах, звал к себе.
«Приезжай, Кристя. Воздух здесь очень хорош: Женьке полезен будет. И для тебя дело найдем: кашеварить для хлопцев станешь».
А через день — новое письмо отсылал:
«Милая ты моя, Кристинка! Уразумей, родненькая, чего я тебе хочу. От твоих молитв совсем было сгорбился я. А взгляни-ка на меня сейчас: порозовел, аппетит такой, что громадный котел в одиночку опустошу. И все хлопцы здесь здоровые и веселые. Скажи-ка им про конец света, они ж засмеют тебя! Конец этот от твоих молитв наступить может. Какой ты стала, в кого я превратился, каким Женька бескровным лопушком растет!
Пожалей ты себя, меня и сына нашего! Плюнь на эти деревяшки расписные. Пойми, видеть хочу тебя умной, а не одураченной книжками божескими, зловредными. В дом свой хочу вернуться не как в келью душную…»
Кристя помалкивала. Убедительней всех слов Кристиных было для Андрея это ее молчание. «Думает, — радовался он. — Поймет… Жить начнем, как люди». От радужных этих мыслей сердце в нем трепетало птицей весенней. И любил он сейчас свою Кристю так, как никогда раньше не любил. «Работать пойду на завод. Токарь я. Деньги будут. Одену Кристинку… Ведь красавица она у меня писаная».
И громом среди ясного неба стало для Андрея это неожиданное Кристино письмо.
«Ирод ты царя небесного! Сгинь, пропади, сатана несчастный. Или ты вернешься очищенным от скверны адовой, или трупом паду я на пороге, но не дам войти безбожнику лютому в очаг мой чистый».
Закружилось перед Андреем все небо, вся земля. Понял он, что слишком поздно начал поучать Кристю. Вспомнил материны слова, вспомнил слова бабушки Дарьи, вспомнил свое покорное молчание, вспомнил, как все годы до появления Женьки и после его рождения был только немым, безгласным свидетелем всего, что делалось в доме. Вспомнил и то, что, когда окружающие намекали ему, что, дескать, не все у него в порядке дома, он только раздраженно отвечал:
— У меня все в порядке. Глядите, как бы у вас в кривой переулок не заехало.
В кривой переулок заехал сам. И не развернуться: узок переулочек, что щель, не двинуться дальше: впереди тупик, стена. Не перепрыгнуть, не перелезть: гладкая, ухватиться не за что.
С письмом этим Кристиным пошел, сам не зная куда. Не мог сидеть, не мог стоять. Мысли, что волны в шторм, наполняли голову гулом. Заломило виски, перед глазами запрыгали черненькие запятые, вихлястые, похожие на головастиков. Страшно стало Андрею: при чем здесь запятые? Схватился за голову. «Уж не с ума ли схожу я?» И ощутил, как тревожно, неровно бьется под пальцами височная жилка. Побежал навстречу голосам, заспешил к новым своим товарищам, ни бога, ни черта не боявшимся, да оступился на скользких бревнах, упал и сразу же, не успев даже вскрикнуть, погрузился с головой в холодные светлые волны.
Так и погиб ни за что, ни про что. А Кристя и смерть мужа по-своему использовала:
— Не верил в бога, вот и погиб. Скоро вообще всем нехристям конец настанет. — Она доставала библию, водила по строчкам тонким пальцем и читала вслух:
«И настанет день, и будет богатый урожай, и будут полни закрома, и будут веселы люди, аки младенцы, не чуя беды. И сойдет на землю антихрист…»
— Видишь? — подсовывала она библию сыну. — Гореть неверным сынам его в геенне огненной. Ох, страшно, страшно будет! — Она обхватывала Женю за плечи, близко смотрела на него большими глазами, ресницы ее вздрагивали. — Не иссушай ты мое сердце материнское, молись с усердием. Там, — она показывала на потолок, — уж я ничем не смогу помочь тебе, когда попадешь ты на суд страшный!
Женя бледнел. С детских лет привык он слушаться мать. Отца в доме вроде и не было — никогда тот не возражал матери, ни о чем особенном не говорил. Иногда ласкал Женю торопливо, будто воровал. Мать не ласкала никогда.
— Одна на земле любовь должна быть: любовь к отцу всевышнему. Остальное тлен, — внушала она Жене.
С самого дня рождения окружала Женю тишина. Тишина дома, тишина большого пустого двора, тишина в сердце. Мать говорила ему о боге. И Жене было спокойно, что есть кто-то, кто решит его судьбу, если только он будет послушным. И он был послушным.
Еще раньше, чем азбуку, он узнал молитвы. Молитвы открыли ему первую красоту. Голос матери, когда она читала их нараспев, поразил Женю чем-то необыкновенным. Он слушал мать, широко раскрыв глаза, впитывал и себя мелодичные звуки, как губка, и неожиданно сам произнес молитву нараспев, и даже не произнес, а пропел чистым, звенящим, как струпа, голосом. Замерев, звук этот неизведанной радостью еще стоял у него в ушах.
— Пой, пой, сынок! — шептала мать, глядя на него большими восторженными глазами. А он вдруг заплакал, чувствуя, что этот тонкий звенящий звук иглой внезапно вошел в сердце. И кончился сонный покой. И не сомненья, а ожидание еще более прекрасного всколыхнуло его душу. Он стал нервным, даже каким-то пугливым, прислушивался к голосам, доносящимся с улицы, жадно впитывал а себя все, что видел и слышал в своем доме-крепости, горячо и страстно молился богу. Он ждал…
Первое посещение школы ошеломило его, захлестнуло, как морской прилив. Он ничего не понял, растерялся… Ему, привыкшему к тишине, молитвам, были чужды шум, визг, беготня… Но вдруг, как давным-давно от тонкого, иглой вошедшего в сердце звука, в нем что-то дрогнуло, сдвинулось с места. Он завизжал, запрыгал, засмеялся. Смеялся даже на уроке, тогда учительница потребовала, чтобы он вышел из класса. Он продолжал смеяться, хотя слезы уже подступили к горлу. И учительница взяла его за руку, желая вывести из класса. Он ничего не понял и упирался. Тогда она потянула его. Он перестал смеяться и, зарыдав, укусил ее за палец.