Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Садовник судеб

МАРГОВСКИЙ Григорий

Шрифт:

Время от времени до нас долетали жуткие слухи о межплеменной поножовщине на трассе и даже о сожжениях живьем. На БАМе горцы заперли бревном таежную времянку с тремя запорожцами и, облив горючим, чиркнули спичкой…

Конфликты вспыхивали не только на стыках рас и конфессий: взаимная ненависть порою питала стебли, росшие из единого корня. Так, возможно, горбоносый брюнет с берегов Днепра, вопреки утопиям панславизма, на дух не выносил блеклого новгородца – лелея в своих генах то ли месть покаравшей древлян княгини Ольги, то ли ненависть Мазепы к империи Петра Великого. Нисколько не удивлюсь, узнав, что Нестеренко впоследствии примкнул к «руховским» радикалам…

Да и в наскоках Бобрукевича на мою праздность – налицо осуждение семитской ушлости.

Хотя, пожалуй, здесь все обстоит сложнее. Я ведь умудрился дослуживать в родном городе, и меня нередко навещали друзья. Вот и повадилась на КПП архитекторша Тома Крылова – томная, с синеватыми подглазьями и венозными ногами. Нас когда-то знакомила попрыгунья Ханка, примадонна студенческого театрика. Еврейка на четверть, наружностью Тома обладала вполне славянской; предки же бригадного печатника происходили из Бульбонии – как пренебрежительно обзывали Белоруссию казахстанские гансы.

– Хорошая девушка! – тряхнул чубом Бобер, выросший на поведенческих клише послевоенного кино.

– Нравится? Забирай… – передернул плечами я, боготворивший одну лишь Машу из подмосковной Перловки.

– Нехорошо ты как-то сказал! – скрипнул сапогами доморощенный ригорист.

Убежден, это и было последней каплей: надо же, залетный хлыщ сходу урвал себе теплое местечко, да еще осмеливается перебирать наших девчат! Учуяв любовный фарт незаконного еврейского барчука, ефрейтор скрестил в подкорке ксенофобию с половым отбором – ничуть не подозревая, что сей сплав изначален.

Впрочем, он не был потомственным жидомором и, даже проведай он о том, что Тома – квартеронка, все равно увлек бы ее в ритме вальса прямиком в ЗАГС, чтобы по утрам в семейных трусах жарить омлет…

В «Апофеозе беспочвенности» Льва Шестова я обнаружил созвучный моим рассуждениям фрагмент: «Кант, а за ним Шопенгауэр, особенно любили эпитет «бескорыстный» и употребляли его в тех случаях, когда уже предварительно истощили весь запас имевшихся в их распоряжении хвалебных слов. «Бескорыстное размышление», не преследующее никакой практической цели, – высший идеал, который, по Шопенгауэру, может поставить себе человек: эту истину он считал общеобязательной, априорной. Но если бы случай завел его в круг русских мужиков, ему бы пришлось изменить свое мнение. Там размышления о судьбах и смысле мира, о бесконечности и т. п. никоим образом не считались бы бескорыстными – особенно, если бы человек, им отдающийся, одновременно предъявлял, как и полагается философу, притязания на полную свободу от физического труда».

Разумеется, Шестов, будучи евреем, пусть и крещеным, рассуждал несколько отстраненно и потому сужал парадигму крестьянской этики. Но по сути он прав.

Не зря старослужащий Пахомов, уроженец жестоковыйного Кагула, навязал мне однажды на лобном месте щекотливую дискуссию.

– Растолкуй-ка мне, – с этнографической пытливостью щурился он, – отчего там, где наши бабы вяжут снопы, непременно околачивается еврей с учетной тетрадью и шариковой ручкой?

– А как же мой двоюродный братец? Ишачит себе слесарем на заводе и на большее не претендует! – выдвигая свой контраргумент, я скрыл от сослуживцев, что сын Мирры Юзефовны отчислен из киевского авиационного за неуспеваемость («Сколько ушло на одни взятки!» – сокрушался покойный дядя Боря).

Но Пахомова мой пассаж неожиданно убедил. Он заявил, что снимает вопрос с повестки. Впредь, однако, это не помешало ему налетать на меня из-за пустяка или науськивать кого ни попадя: ведь и он хлебнул у себя в бессарабском местечке!..

Судите сами: сживись я с моралью доминировавшего этноса – ужели стали бы меня так изводить? Вот ведь скрюченный в три погибели подсобный шлимазл из Барановичей то и дело оттирал до блеска печатную плату – и Бобер его пальцем не трогал.

Другое дело, что формула эта справедлива для донацистских формаций, а приходу язычников к власти препятствовали и препятствуют как раз такие белоручки и краснобаи, как мы с Кантом, Шопенгауэром и Шестовым.

6

О чем эта повесть? О том, как пыльца души кодирует узор на ладонной листве? О незыблемости фортификационных линий между врачами и их пациентами? А, может, – о всевышнем лоббировании интересов здравого смысла – в едином и шумном парламенте людской истории? Ну, да, параллелизм, контрапункт, скулеж одиночки на запятках летящей в тартарары эпохи…

В клетках каждого каждого из нас – свой ген событийности, свой хромосомный набор попутных ветров и хриплых анафем: штрихами набрасывая фасад судьбы – учитывай изначальный состав кирпичиков!

Незадолго до эмиграции, обедая в Доме Литератора за одним столом с модным иронистом Иртеньевым, я кощунственно обмолвился о чернобыльском возмездии. Озлобленность дурной советчик в подборе точных эпитетов, и сегодня я сам себя поправлю: не возмездие – а промысел…

Напротив нас по-цыплячьи прихлебывал супчик отставной сатирик Варлен Стронгин – селадон, розовый от боковых проплешин. Меня изумлял эротизм перестарка, водившего к себе голенастых лимитчиц и браковавшего их за нечуткость к пятой графе. Одну такую, из Орла, пожившую у него с месяцок, он спровадил за нелестный отзыв о каком-то «жидочке», которого, к слову, и сам недолюбливал. Отец Варлена был расстрелян по делу о Еврейском комитете…

– Возмездие, утверждаете Вы? – рыкнул на меня Иртеньев, похмелье которого редко носило человеколюбивый характер. – Тогда почему же там столько наших накрыло?!

Я не нашелся что сказать. Ныне ответ созрел: демоны-ангелы истории в один прекрасный момент осознали, что иным способом картавых терапевтов не вынудишь покинуть привычный насест! Своевременный отлет спас и без того уж разреженную предыдущим геноцидом стаю от гнева, копившегося десятилетиями и вскоре выплеснувшегося в чеченских горах. И навязчивый бред ваххабитов о том, что войну на Северном Кавказе спровоцировал израильский Мосад, есть эхо негодования на ту вакансию врага, что была им уготована нашим предусмотрительным бегством.

Но всякому ли бесприютному провинциалу дано сотрясать столицу проповедью грядущего? Притчи прозорливца, лишенные нравственной завязи, вяли, не успев дохнуть ароматом. То же происходило и с моими попытками закрепиться в Москве. Шестнадцати лет, собираясь туда впервые, я слег от «свинки» – самой некошерной из хворей юности. Так небеса пытались напомнить мне о непреложности заповедей в сонме двуногих! Б-га я не знал, хотя в ранних вещах имя это мелькало как часть антуража. Страна порицала веру – семью захватила стремнина – ко дну же пошел я один.

Год спустя мне все же удалось добраться до своей Мекки. Остановился я у потешной глухой двоюродной бабки. Броня Абрамовна весь век долдонила с кафедры марксизм, стеллажи ее дома тянуло блевать от косноязычных томов Шестипалого. С райкомовским задором улизнув от Петлюры, она притаилась за русским мужем: уф! – кажись, пронесло… Погромы пережить не довелось, а вот мужа – увы. В кресле покойного, перед рябящим экраном, ныне восседал костлявый Штрайх с Молдаванки.

– Расскажите, пожалуйста, что вы сейчас в основном делаете? – липла телеведущая к записному герою-любовнику.

Поделиться с друзьями: