Садовник судеб
Шрифт:
– Ну, где ты был? Я тебя ждал-ждал!..
Отлично зная, что врет, я процедил:
– Знать, не судьба.
Он сунул в проем два пятирублевых фантика – и я не прощаясь сбежал по ступенькам. Инцидент был исчерпан, и Лида о нем не узнала. Тем паче, очень скоро посольский лис почил в бозе.
Итак, порочность в себе самом я настойчиво отграничивал от злонамеренности окружающих. Играя разом и зрителя, и главного героя, я мирволил своим выходкам – во имя завершенности эпоса дней. Всяческие лейтмотивы – сторонние миазмы – смело отсекались алебардой морали: сюжетный ствол от этого не истощался…
Третий или четвертый визит в столицу связан был с поступлением в Литинститут. Минская поэтесса Лёля Кошкина, вездеходная, как бронетранспортер, вняв мольбам, взяла меня на буксир. Этому провиденциально способствовала моя цидулка, оставленная под чернильницей в ее отсутствие. Вместо подписи, я пририсовал петлю. Графические способности просыпались во мне в зыбучую годину!.. Натерпевшись от наркота, делившего всех двуногих на «марсиан» и «немцев» («Все немцы – братья! Все марсиане – лужицы!» – звучал выспренний девиз поэта Леши Жданова), Леля приняла аскезу и лишь однажды, прильнув к моему окну, позволила себе жалостливый расслабон:
– У вас приятный райончик…
Но оба мы в равной мере рвались на северо-запад: она – как позже выяснится – чтоб забеременеть от пермяцкого самородка и устроиться корректоршей в «Кинонеделю Минска»… Вадим, перелагатель исландских саг (по неофициальным сведениям – половой гигант), приплелся проводить дочерей: ее и конопатую Сашеньку. Дыша перегаром у бочки с квасом, нараспев сознался в финансовой несостоятельности. Я охотно ссудил медяк легендарному дебоширу-полукровке – и тот, заслонив бокалом заплывший глаз, выдал мне напутственную стратегему:
– Главное в жизни – встретить женщину, согласную нас на себе тащить!
Бывший фронтовик принял за эталон жертвенность окопных сестер милосердия.
Дом Герцена, где обучали рукоделию во всех жанрах – от эпопеи до эпитафии, со зданием ГУЛАГа разделяла Большая Бронная, тишайшая улочка. Бывшему особняку славного звонаря эмиграции противополагалась грозная резиденция опричнины, в нужный момент готовая возродиться. По дворику, запруженному трансцендентными чучелами, шастал ошалелый я в сопровождении трех граций: сестриц Кошкиных и жидковолосой Овчинниковой. Минский квартет развеселил Лебедева – спеца по Тютчеву и Тредиаковскому, которому я подал верительную грамоту от его бывшего студента-заочника.
– Уверен, все пройдет без сучка, без задоринки! – одобрил выпивоха мою подборку.
Но последнее слово оставалось за Винокуровым. Одутловатый классик в неизменной бархатной двойке, похожий на нэцкэ – того самого божка, которому китайцы замазывают рисом рот, чтоб не проговорился об их прегрешениях, – поспешно кивнул с порога приемной комиссии: жду вас во вторник. Марранская пугливость читалась в его повадках. Придя чуть раньше, мы примостились с краешка. Кроме нашей стайки, на семинар приперся ражий комбайнер. Плановое обсуждение тянулось до бесконечности. Наконец, наш конкурент вскочил и без спроса, плюя на регламент, заголосил хорей про урожай. Студенты попадали.
– Это вами не прочувствовано! – отшил пахаря Винокуров.
– Как так?! – вздыбился певец всесоюзной житницы. – А ваши многозначительные поэзы о войне – они, что ли, прочувствованны?
Но свой раунд чудила проиграл. В пику зарвавшемуся наглецу, мэтр огулом пригрел нас троих. Овчинникова (муж-оформитель обещал оплачивать ей челночные поездки) просилась на заочный, Леля – на дневной.
– Вас бы я, пожалуй, взял… – пухлой ладошкой покрутил в воздухе костяной божок и вопросительно глянул на меня.
Кто-то накануне втемяшил мне, будто без трудового стажа на стационар ни в жисть не пролезть. Потому я и залепетал про заочное.
– Будь вы москвич – я не видел бы препятствий, – развел руками почетный член Гонкуровской академии, – а так… Могу предложить только дневное…
– Он хочет, хочет, Евгений Михайлович! Просто ни черта в этом не фурычит! – затараторила Кошкина, взваливая меня на закорки: весталка санчасти средь ухающих фугасов.
– Вот и замечательно! – подытожил мастер, явно удовлетворенный столь лапидарным объяснением.
Фиктивную справку – якобы два года я спасал утопающих на лодочной станции – мне без особых проблем добудет отец.
Винокурова нам присоветовал нимфчанин Ян Пробштейн, заядлый теннисист, перелагатель Элиота. Он же и приютил временно нашу разношерстную команду. Жена его, сексапильная татарская дива, была на голову выше суженого. Ян, пыхтевший культуртрегером при родном домоуправлении, обладал увесистой связкой ключей и потому разместил землячек в одной из пустовавших хрущоб. Я же остался на оттоманке в его крохотной гостиной. Сдается мне, хозяин на ночь умышленно приотворял дверь из спальни: отзвучия супружеских ночных кувырканий барочно обрамляли его гордое переводческое «эго»[1]…
Но и я не отставал: на глазах у Лели закрутил роман с Сашенькой. Мешковатый флирт уныло дотлевал в Минске. Возвратясь туда в подвешенном состоянии, я зыбил веслами поверхность, словно размешивая сахарные облака в чайной пиале Заславльского водохранилища. Глупышка втюрилась до такой степени, что решилась угостить меня ростбифом в ресторане «Потсдам». Там-то я и лишился джентльменского звания! Впрочем, она, вслед за старшей сестрой, вполне конкретно облюбовала мой «приятный райончик»… Отца, Вадима, Сашенька решительно не понимала, осуждала за регулярные попойки и болтовню об искусстве. Последняя наша встреча состоится через год, в поезде «Минск-Москва»: она выучит чешский и устроится экскурсоводом.
Однако вернемся к Яну. Рифмы мои он удостоил похвал, но – дабы я чересчур не заносился – пястью приплюснул щенячье самомнение:
– Спокойно!
И отвел нас на семинар к Козловскому, где состоял старостой, хоть и держал при этом фигу в кармане. Об омонимических сальто поводыря Гамзатова я был осведомлен лучше моих спутниц. Еще отроком отправил ему письмецо: мол, от обложки «Созвездия близнецов» стеллаж в моей комнате порозовел… (Воображаю, как он расчувствовался!) В постскриптуме я указал пикантную подробность: «Знайте же, что нас с Вами, помимо страсти к точным рифмам, роднит еще кое-что…» Верх кретинизма – подогревать в своей юной душе инстинкт мафиозности, понятия не имея о том, что справочник Союза писателей по швам трещит от еврейских фамилий!
Естественно, Яков Абрамович выплыл ко мне в порфире базилевса, посулил замолвить словцо проректору («Сидоров наполовину то же, что и вы!» – прибегнул он в свою очередь к игривому иносказанию). В палестре его сиживали Санчук и Веденяпин – меня, серой мышки, должно быть, не приметившие. Какая-то заторможенная еврейская дама в повойнике презентовала анемичную брошюрку. Какой-то разухабистый соловей-разбойник в пух и прах разнес ее ламентации.
– Что вы гоношитесь, люди живут по-разному… – вяло отбивалась от его нападок поэтесса.