Сага о Бельфлёрах
Шрифт:
— Боже, что это? — вскричала Лея в изумлении.
— Если позволите, мисс Лея, — пробормотал Паслён, доставая цветок.
— Орхидея! — прошептала она. — Ведь это орхидея.
— И очень красивая.
Паслён произнес это с неожиданной страстью, как будто это он отправил загадочный подарок (к которому не было приложено ни карточки, ни письма; а посыльный, разумеется, понятия не имел, кто был заказчик).
— Очень красивая орхидея, — повторил Паслён. — Только взгляните.
Лея не сводила с цветка глаз. Она взяла его в руки. У него не было запаха, он почти ничего не весил. И был прекрасен: в нем играли лиловый, лавандовый, нежно-фиолетовый, насыщенно-чернильный, густо-лиловый; и еще фиолетовый такой глубины, столь исполненный ночного мрака, что казался черным.
Лея глядела на цветок так долго, что карлик, застывший рядом, у ее локтя, забеспокоился.
— Мисс Лея, — тихо проговорил он, — может быть, принести вазу? Или вы желаете украсить им волосы?
Лея, с цветком в руках, не слышала его.
— Цветок очень крупный, — произнес Паслён, глубоким, гортанным, дрожащим голосом, — но я полагаю, что он будет смотреться прелестно… совершенно прелестно… в волосах мисс Леи. Я бы мог, если позволите, приколоть его сам. Вам не нужно звать служанок. Мисс Лея?..
Лея вдруг стала бессознательно теребить нежнейшие лепестки ногтем большого пальца. Как прекрасны эти переливы — лиловый и лавандовый, и нежно-фиолетовый, такой бледный, что казался чуть ли не белым; и насыщенный густо-лиловый; и еще фиолетовый такой глубины, что мог показаться черным. Как нежны, чудо как нежны темные трепещущие тычинки в белой чашечке, они тянулись высоко вверх и рассыпались в пыль у нее между пальцами! Семь тычинок на семи тонких ножках; мгновенно раздавленные, смятые в прах.
— Ах, — вскрикнула Ли. — Что я натворила!
Она бездумно уничтожила чудесный цветок.
— Унеси эту гадость и выброси подальше, — сказала она через минуту-другую, — и впредь не беспокой меня до обеда, Паслён. Сам должен понимать.
Отмщение
И вот однажды, рассказывали детям, на главной улице Нотога-Фоллз появился всадник, одетый столь изысканно, на лошади столь великолепной грации и красоты, что каждый, кому довелось увидать его, застывал на месте столбом, а потом еще долгие годы вспоминал это зрелище. У мужчины был глубокий загар, возраст его определить было трудно, но точно не юноша. В замшевом костюме, влитую сидевшем на его высокой стройной фигуре, в черной фетровой шляпе с высокой тульей и широкими полями, с черным галстуком-лентой, в щегольских лимонно-желтых перчатках и кожаных сапогах с высокими каблуками; явно чужак, из другой части страны. Но каков красавец! На этом сходились все.
Узнал ли кто-то Харлана Бельфлёра, приехавшего, чтобы отомстить за убийство своих родных? Узнал ли Бельфлёров профиль, несмотря на ковбойскую шляпу, несмотря на то что он больше не говорил с местным акцентом?
Как бы то ни было, ему указали дорогу к Лейк-Нуар — к Варрелам. И ни один человек не стал вмешиваться, когда назавтра он хладнокровно (жадные газетчики взахлеб повторяли: хладнокровно) застрелил четырех из пяти человек, которых его невестка обвинила в убийстве его отца, брата и племянников.
Ну вот, дело сделано — так, по слухам, сказал Харлан с надменной улыбкой, когда последний Варрел, Сайлас, упал мертвым. С безупречным чувством стиля (ведь за ним действительно наблюдало много народу — десятки свидетелей) он развернулся и пошел прочь.
Это, объясняли детям, было отмщение. Не просто деяния, не просто убийства: нет, важно как это было сделано. Нет ничего более абсолютного, чем месть. Ничего более изысканного. Когда Харлан Бельфлёр въехал в город, нашел убийц своих родных и пристрелил их, одного за одним, как собак — о!..
Сам вкус этого слова. «Отмщение». Такой густо-медовый. Его не перепутать. Сердце рвется вверх, пьянящие, мощные волны крови наполняют вены, первобытный, требовательный, неуемный зов крови… Не перепутать.
(Но как же отвратительна месть. Сама мысль о ней. Животные, рвущие друг друга на куски. Первый удар, потом следующий, и еще… Предательская, до тошноты, дрожь в коленях, смоляной, горький привкус во рту… Так думал Вёрнон Бельфлёр, одинокий среди возбужденной детворы. Он-то и был среди них единственным ребенком; во всяком случае, искусно притворялся таковым. Тогда. В те далекие, уже неразличимые, растянувшиеся во времени годы. Месть! — шептали остальные и громко смеялись, сильно смущенные тайными мыслями. Ах, месть! Вот бы нам довелось жить тогда.)
Да, эта месть была изысканна, в самом деле. Несопоставима ни с чем. Ни одно другое человеческое переживание, даже страстная эротическая любовь, не шло с ней в сравнение. Потому что в любви (рассуждали наиболее саркастичные из членов семьи) никогда не возникает — да и не может возникнуть нечто большее, чем, пусть и всеохватное, чувство упоения самим собой; тогда как в мести есть ощущение упоения всей Вселенной. Справедливость, которая свершается через насилие одного человека. Свершается, вопреки желаниям рода человеческого.
Ибо месть, являясь разновидностью справедливости, всегда воплощается вопреки сиюминутным желаниям людей. Это — война против установленного порядка. Она всегда революционна. Она не может вершиться сама, ее необходимо сотворить; и непременно через насилие, насилие от рук самоотверженной личности, готовой погибнуть во имя своей миссии.
Итак, Харлан Бельфлёр, хищнолицый, краснокожий, как индеец, Харлан Бельфлёр в своем черном «стетсоне», на серо-гнедой мексиканской кобыле въехал в Нотога-Фоллз прекрасным майским утром 1826 года…
(У Меня отмщение [28] , изрек Господь. Так подкрепляла свои слова Фредерика в спорах с Артуром. И Джон Браун был убийцей, не так ли, как бы он ни воображал себя лишь слугой Господа? И Харлан Бельфлёр точно так же. Он убийца в глазах Всемогущего.)
Об этом никак не мог знать доктор Уистан Шилер, да и сам Рафаэль Бельфлёр не мог бы объяснить связь этих событий (потому что был начисто лишен какого-либо ощущения внутренней жизни — он счел бы это проявлением постыдной слабости), — но, спустя примерно семьдесят лет после явления Харлана на длинноногой лошади, он и сам попал в плен циничных, безнадежных настроений и вследствие определенных событий, случившихся до его рождения, велел после смерти натянуть свою кожу на барабан.
28
Второзаконие, 32:35.
Какую он испытывал ярость, какой стыд! При этом как будто вовсе ничего не чувствуя. Потому что у Рафаэля не сохранилось никаких стойких воспоминаний о рассказах (чьих — соседей? Одноклассников? Уж точно не родителей, они никогда не говорили о прошлом) про резню в Бушкилз-Ферри и суд и неожиданный приезд Харлана; у него вообще почти не было осознанных воспоминаний о своем детстве.
(Хотя он все-таки был когда-то ребенком — пусть и совсем недолго.)
Он годами раздумывал об этих событиях, отступивших в тень на фоне его невероятно насыщенной жизни: массовое убийство, спасение Джермейн из горящего дома, арест старого Рейбена и Варрелов, судебные слушания, обвинения, сам суд…