Сага о Бельфлёрах
Шрифт:
Однажды в полдень Ноэль позвал детей прокатиться через Лейк-Нуар на запряженных лошадьми санях. Лед был крепкий — замечательно крепкий, — толщиной не меньше двенадцати дюймов. (Лед Лейк-Нуар! — явление, принимаемое местными жителями как данность, но неизменно приводящий в изумление приезжих. Разве возможно, дивились они, чтобы лед, то есть, по сути дела, всего лишь вода, и цветом, и даже текстурой так походил на оникс? Да еще и не таял под теплым апрельским солнцем, сохраняя прочность в пору, когда от льда освобождаются даже расположенные выше в горах озера и пруды… Вода озера казалась совершенно «обычной», ничуть не темной и не дымчатой, и в результате ее тщательного изучения под микроскопом малыш Бромвел ничего необычного не обнаружил. Но в самом озере вода теряла прозрачность и отсвечивала темным глянцем, как вороньи перья. Легенда гласила, что Бельфлёры не умирают, а опускаются после смерти на дно Лейк-Нуар, где продолжают жить дальше, и порой, если вглядеться в лед, их можно увидеть — но показываются они лишь тому, кому самому суждено вскорости умереть. Однако дети никогда не верили в эту легенду и рассказывали ее, только чтобы попугать друг дружку.)
Пока Ноэль катал по озеру детей — укутанные шерстяным одеялом на пуху, Кристабель, Луис и Вида устроились позади, — в голову ему вдруг пришла необычайная идея: он сунул руку в карман и нащупал пузырек. Да, пузырек лежал на своем обычном месте, где и всегда. Но успокоения больше не приносил. Он перестал казаться важным. Яд? Быстрая смерть? Саморасправа? Но зачем? (Ноэль представлял, как этот вопрос задает ему невестка — по щекам у нее разливается румянец, а прелестные глаза сияют.)
Ты — Бельфлёр! — в поисках успокоения трусливо примешь яд?
Он решил было выбросить пузырек, но такой толстый лед не разобьешь, а значит, пузырек кто-нибудь непременно найдет. Поэтому Ноэль снова спрятал его в карман. А так как в этот день они собирались навестить беднягу Джонатана Хекта (самочувствие у того ухудшилось, и все полагали, что до Нового года ему не дожить), Ноэль решил оставить пузырек старому другу. Ну конечно — Джонатану.
«Бедный, бедный старик», — думал Ноэль, и сердце его накрыла волна сострадания.
Наваждение
Далеко внизу — окутанная туманом река. Переливающаяся многоцветная влага пробивается сквозь гору. (Как называется эта гора? Иедидия забыл. Только приложив усилие, вспоминал он, что сущностям — даже столь огромным и неизведанным — были даны имена.)
Во время скитаний он старается не упускать гору из вида. Это одна из немногих заснеженных вершин в Чотокве — говорят, горы эти очень древние; тысячелетия постепенно разрушали их. Во сне он узнал, что эта гора священна, ею владеют духи, подобные ангелам, а не людям. Но духи эти — не Бог. Хотя с Богом как-то связаны. Однако Бог — не они. Не совсем они… Он не упускает гору из виду. Иногда неподвижно стоит и смотрит на нее — беззвучно, незримо проходят минуты, а может, часы — и наблюдает, как белая шапка меняет очертания, будто прихорашиваясь перед ним. Она подрагивает, изгибается, вертится.
Господь?
Но Господь прячется в творениях Его.
Иногда свет превращает туман в пламя. Воздух высасывает дыхание, глаза наполняются слезами. С какой легкостью весь мир объяло бы пламя, если бы не прихотливое милосердие Господне! Оно сдерживает солнце. Оно дает каждому столько, сколько он способен вынести.
Иедидия, созерцающий «Иедидию». Кажется, будто он заключен в чью-то телесную оболочку. Она нужна ему, чтобы бродить по округе. Глаза — его глаза — нужны, чтобы притягивать Бога. В те дни, когда сладостно-застенчивые нашептывания духов («Иедидия? Иедидия? Иди к нам!») еще не долетали до него, когда он читал Библию, эта старая, переплетенная в кожу книга, стих за стихом, очевидно, пробуждала Господа. Господи! Услышь молитву мою, — шептал Иедидия, — и вопль мой да придет к Тебе. Не прячь от меня лик Твой… Ибо исчезли, как дым, дни мои, и костимой обожжены, как головня. Сердце мое поражено, и иссохло, как трава… [13] Дым крошечного костерка разъедал ему глаза, горло пересохло, и голос охрип. И тем не менее голоса он не повышал, он не просил — конечно, указывать Господу он не станет. Он кротко шептал: Боже! Не промолчи, не безмолствуй, и не оставайся в покое, Боже! [14]
13
Псалом 101:1–5.
14
Псалом 82:1.
«Может пройти еще немало недель, — рассуждал Иедидия, — прежде чем Господь покажет Себя».
Одна из горных духов-фей залилась смехом. Ребячливо и одновременно блудливо ее холодные пальцы пробежали по его бедрам.
Иедидия стремительно повернулся и обнял ее. Крепко. Очень крепко. И хотя он стоял, прижавшись к ней в темноте, хотя его жадный рот впивался в ее губы, Иедидия отчетливо видел ее.
Он ахнул, изумленный ею. Изумленный всем.
Удивительно, но живя в доме отца, в семье брата, Иедидия замечал лишь ее маленькое милое личико. Волосы, глаза, плечи. Выразительные застенчивые руки. Он часто исподтишка поглядывал на нее, но никогда не видел ее.
Сейчас же он ее видел — отчетливо, пронзительно.
Он ощущал ее кожей.
Родинка возле левого глаза, тоненькая вена на лбу. Едва заметные тонкие морщинки у ее губ, девичьих губ. Не помнил он и чтобы ее нежные, словно пух, кудрявые волосы так трепетали от дыхания при его приближении.
Джермейн?
Она улыбнулась, обнажив тускловатые, очаровательно неровные зубы. Клыки были на долю дюйма длиннее передних зубов, что придавало ей вид волшебный, пугливый и живой, даже коварный, словно у росомахи или лисы. А какого цвета были ее глаза? Карие? Серовато-карие? Ореховые с золотым отливом?
В тот миг, когда его твердая, жаждущая плоть вошла в нее — тогда нежное, теплое сопротивление ее тела вдруг исчезло, веки затрепетали, а глубоко посаженные глаза закатились, сверкнув белым.
Джермейн! — простонал он.
А когда он проснулся, сердце его колотилось с такой силой, что он испугался, как бы не случился приступ. Он прижал обе руки к груди, к кувыркающемуся сердцу. Губы его онемели, так что прочесть молитву он был не в силах.
Затем он понял, что произошло, на что толкнул его горный дух, и пробудился окончательно, опозоренный, полный раскаяния. Когда сердце успокоилось, а дыхание восстановилось, ее образ быстро испарился. Со злорадным удовольствием Иедидия отметил, что забыл ее имя. Как забыл название горы и название реки, бурлящей там, внизу, с таким грохотом, что Иедидия перестал его слышать.
Ее маленькое залитое лихорадочным румянцем лицо? Забыто, стерто из памяти. Быстрые и смелые жесты? Исчезли.
Она — жена его брата, женщина-ребенок его брата. Шестнадцатилетней девочкой, подумать только, выйти замуж за этого грубого невежу! Разумеется, имя Луиса он помнил, а вот ее имя — нет. Умоляла его не уходить, дождаться, когда родится их ребенок. Разве ты не хочешь увидеть своего маленького племянника? Не хочешь стать ему крестным отцом? Кокетство в ее голосе, деланная тревожность, чтобы ему не показалось, будто она умоляет.
Теперь он больше о ней не думает. Он ни о ком из них больше не думает.
Разве что в те непредсказуемые моменты, когда его душа необъяснимо слабела, превращаясь в жиденькую размазню, он вдруг ловил себя на том, что разглядывает своего отца: голова опущена, в жестах мольба. Этот человек — его отец. Мужчина, которому Господь поручил привести его, Иедидию, в этот мир. Обречь на страдание. На грех. Что же это означает? — недоумевал Иедидия, потирая лодыжку, которая в такие моменты болезненно пульсировала (несмотря на все свое богатство, Жан-Пьер слыл жутким скрягой, и, возможно, слухи эти были небезосновательными: не желая после несчастного случая с лошадью везти сына к манхэттенскому «дорогущему» костоправу, он вызвал своего собутыльника, некоего доктора Магжара, переселившегося в эти края из Квебека и знавшего по-английски всего несколько слов, да и те коверкал: для того, чтобы вправить пару костей, великого таланта не требуется, так рассудил Жан-Пьер). Так каков же был Божий замысел, что задумал Господь, заставив чресла этого мужчины произвести на свет его, Иедидию?
То первое путешествие на север, принесшее ему ужас и отвращение. Двухнедельная охота, рыбалка, гребля на каноэ. Индейцы. Ирокезы. Представить только — проводник-ирокез! И ирокезские дети. Его ровесники. И горы, и озера, и насколько хватает глаз — девственная природа!..
Харлан, Луис и Иедидия, в то время еще сущий ребенок. Их мать, естественно, осталась в двенадцатикомнатном городском особняке, и за две недели Жан-Пьер ни разу о ней не упомянул. Зато на постоялых дворах, в охотничьих домиках и тавернах были другие женщины — удивительно дружелюбные, шумные, веселые, они запрокидывали голову и разражались смехом. Одна из них, не старше его матери и куда менее привлекательная, запустила пальцы Иедидии в волосы и сказала, что у него отцовские глаза — прекрасные и темные, сатанинские. От нее пахло потом, как от мужчины.