Сага о Бельфлёрах
Шрифт:
Временами, ты знаешь, отец, — раздавленный каменным молчанием Хайрама, Вёрнон заговорил отчаянно и поспешно, так что слова наскакивали друг на друга, а глаза превратились в щелочки, — понимаешь… Она… Она способна… Поэзия… Наши души… Хотя я говорю о Боге, Бог говорит в нас… в некоторых из нас… Существует такое место, отец, существует дом, но он не здесь, он не утрачен и надежду терять нельзя, поэзия — способ вернуться, прийти домой…
Хайрам развернулся вполоборота, так что его поврежденный глаз, затянутый пленкой, обратился к Вёрнону. Прервав долгое молчание, он заговорил — с несвойственным ему терпением:
— Но дом существует, Вёрнон. Наш дом. Он здесь. Прямо здесь. И нигде больше. Ты Бельфлёр, несмотря на скверную кровь твоей матери, и ты живешь здесь, ты живешь за наш счет, это твой дом, твое право по рождению, твоя обязанность — и высокопарная болтовня этого не изменит. Ты Бельфлёр…
— Я не Бельфлёр, — прошептал Вёрнон.
— … И я прошу тебя больше не выставлять на посмешище наше имя.
— Я рожден Бельфлёром случайно, — проговорил Вёрнон.
Хайрам не двигался. Если он и расстроился, то виду не подал: он лишь молча одернул манжеты. (Каждый день, даже зимой, когда усадьбу заносило снегом, Хайрам одевался безукоризненно, в сшитые на заказ костюмы, в ослепительно белые рубашки, которые иногда менял к середине дня, а затем еще раз к ужину; у него имелось множество жилетов, некоторые из них пестрой расцветки, и довольно часто он носил часы на цепочке и золотые или украшенные драгоценными камнями запонки. Страдая на протяжении всей жизни загадочным недугом — лунатизмом, Хайрам, однако, производил впечатление человека не только исключительного здоровья, но и безупречно владеющего собой.)
— Я не понимаю тебя, Вёрнон, — мягко проговорил Хайрам.
Не хочу вызывать твоего неудовольствия, отец, но я должен — я считаю необходимым прояснить, что я не Бельфлёр. Я — это только я сам, Вёрнон, моя сущность — это Вёрнон, а не Бельфлёр, я принадлежу Господу, я и есмь Господь, Господь существует во мне; я хочу сказать, что моими устами говорит Господь — не всегда, конечно, — но в моей поэзии, когда поэзия поддается мне. Понимаешь, отец, — он говорил взволнованно, с воодушевлением, а на его бледных губах появились капельки слюны, — поэту известно, что он — вода, которую льют в воду, он знает, что он конечен, что он смертен и в любой момент может утонуть, утонуть в Господе, что он способен вызвать глас Божий, однако поэту следует смириться с этим риском, он должен смириться с тем, что утонет в Господе — да как бы это ни называлось… Голос есть поэзия, ритм — стало быть, поэт не тот, кем считают его другие, у него нет имени, он не принадлежит никому, кроме этого голоса, и его нельзя обвинять — обвинять его никто не смеет…
Хайрам внезапно развернулся и ударил Вёрнона по губам.
Случилось это быстро и неожиданно, и никто из них несколько секунд не мог осмыслить случившегося.
— Я… я… я просто говорю… — ахнув, Вёрнон попятился и прижал ладонь к кровоточащей губе, — я говорю только, что… что… что истинный дом — он везде, я не принадлежу этому замку гордыни и тщеславия, скопищу этих несообразных вещей, и я не твой сын, которым ты можешь распоряжаться, я не твоя вещь — я Вёрнон, а не Бельфлёр, я Вёрнон, а не…
Лицо Хайрама, как и лицо его сына, с легкостью розовело, а сейчас стало почти пунцовым. Привычным, полным отвращения жестом он просто выпроводил сына из комнаты.
— Безумец, — проговорил он. — Ну, иди утони.
— Я Вёрнон, а не Бельфлёр, и ты не смеешь требовать от меня как от Бельфлёра, — всхлипывал Вёрнон, сгорбившись на пороге, словно старичок. — Ты с присущей Бельфлёру жестокостью отнял у меня мать, а сейчас — сейчас… Но ликовать я тебе не позволю — никому не позволю, я знаю, что ты и все остальные, вы что-то замышляете, ты и Лея, даже Лея! — вы обольстили ее своими разговорами о деньгах, землях, власти, деньгах, деньгах! Даже ее! Даже Лею!
Тем же брезгливо-спокойным жестом мага Хайрам прогнал его прочь. Кисти рук у него, как и у Вёрнона, были длинными и изящными, однако за ногтями он тщательно ухаживал.
— Что ты, мальчик мой, знаешь о Лее… — пробормотал он.
Пэ-де-Сабль
Две летние ночи, проведенные на берегах далеких безымянных озер к югу от Маунт-Киттери, заставили Гидеона и его брата Юэна пережить необычайный — постыдный, отвратительный, необъяснимый, но, прежде всего, тягостный опыт, о чем не узнал никто из родных и о чем сами братья, вернувшись в усадьбу, постарались поскорее забыть.
Тем летом они неделю гостили в огромном, расположенном в горах загородном имении У. Д. Мелдрома, уполномоченного штата по охране природы. (Бельфлёры и Мелдромы много лет были друзьями и деловыми партнерами, а началось это в те веселые времена, когда Рафаэль Бельфлёр щедро финансировал кампании своих друзей-республиканцев; однажды представители двух семейств даже скрепили свои отношения узами брака, не самого удачного, но к удовлетворению обеих сторон, а братья прабабки Эльвиры несколько лет работали с Мелдромами на лесозаготовках на самом северо-востоке штата.) И Гидеон, и Юэн старались донести до уполномоченного Мелдрома ненавязчиво, но настойчиво, сдерживая излишнюю категоричность и избегая упоминаний о былых делах Бельфлёров и Мелдромов, — пока все они легкими удочками ловили окуня, пытаясь скрыть скуку (потому что выпивки во владениях Мелдрома не водилось, а рыбы в озере было столько, что, презрительно заметил Гидеон, стоит наколоть на булавку полчервя, и самый безнадежный рыбак за полчаса-час наловит здесь уйму здоровенных окуней), — что действующий закон штата, согласно которому тысячи и тысячи акров находящейся во владениях штата земли отводятся «девственной природе», нецелесообразен: разве лес — не такой же природный ресурс, как и все остальное? И разве не следует снимать с него «урожай»? Ведь леса, находящиеся во владениях умных и дальновидных лесопромышленников — таких, как сами Бельфлёры, — намного здоровее, нежели леса «девственные», страдающие от жучка, саранчи, всевозможных заболеваний, бурь и пожаров, вызванных молнией. В соответствии с действующим законом штата, принятым местными законодателями под давлением и угрозами борцов за охрану природы, которые в свое время, после Великой войны, подали об этом особое ходатайство, запрещалось вывозить из леса даже больные и высохшие деревья, даже поваленные бурей: они должны оставаться там, где упали, и не важно, что они представляют собой опасность и наносят ущерб лесу, тогда как в частных лесовладениях (подобные тем, что принадлежат Бельфлёрам и Мелдромам) к вырубке подходят бережно, в них выращиваются лиственные и хвойные деревья различных возрастов, при этом в лесу прокладываются тропы и расчищаются завалы, а заросли кустарников уничтожаются… Братьям хотелось бы получить привилегии, касающиеся вырубки леса на территориях (хотя на этом пункте они, разумеется, внимания не заостряли), когда-то принадлежавших их роду.
— Да, лес — природный ресурс, и с него, как и со всего остального, следует снимать урожай, — медленно проговорил Мелдром, но произносил это так долго и с такими длинными паузами (Гидеону с Юэном вообще наскучило и семейство управляющего, и другие гости, большинство которых были преклонного возраста и плохо слышали, так что трехчасовой ужин, устроенный в красивом деревянном коттедже и за которым прислуживало неимоверное количество слуг, переполнил чашу их терпения), что братья решили: он явно на что-то намекает.
— Этому старому болвану надо на лапу дать, — сказал Гидеон.
— Думаешь?.. Но он ведь такую бучу поднял несколько лет назад — ну помнишь, по поводу Джеральда и его ребят, на комиссии по охоте на дичь?..
— Хорошо бы выяснить, что именно ему предложить — и не обидеть его при этом. С другой… с другой стороны, надо и о себе подумать — решить, сколько мы можем предложить… — Гидеон зевнул. С помощью частой зевоты Гидеон одновременно и сдерживал и выражал свой гнев. Иногда он зевал пять-шесть раз подряд, так что в челюсти начинало пощелкивать, а на глазах выступали слезы.
Развалясь на ротанговой кушетке, обложенной подушками, перед камином с пылающими березовыми дровами, они пили предусмотрительно взятый из дома бурбон. Устроились они в гостиной коттеджа, где их поселили — восьми комнатного «швейцарского» шале, построенного из ошкуренных и покрытых лаком бревен, в интерьере которого дорогая, привезенная из-за границы обстановка неожиданно соседствовала с мебелью, сделанной на заказ местными умельцами и образцами «деревенского шика»: выточенными из лосиных рогов канделябрами, изготовленными из них же ружейными ложами и столами, пепельницами из копыт, подушками, настенными ковриками и половичками, сшитыми из медвежьих, пантерьих, бобровых и рысьих шкур. Одетые лишь в исподнее, братья сидели на кушетке и равнодушно смотрели на огонь.
— Хайрам, — наконец проговорил Юэн.
— Ох, ну разумеется, Хайрам!.. Однако отец отправил сюда нас.
— Все равно можно обсудить это с Хайрамом. А отцу знать об этом вовсе не обязательно.
— Хайрам сразу ему доложит..
— Так что думаешь?.. Сколько?
Гидеон осушил бокал.
— Ничего не думаю. Предпочитаю про некоторые вещи не думать.
— Это как в покер резаться, — озадаченно сказал Юэн.
— Только никакой радости.
Братья немного помолчали. Гидеон ждал, что Юэн сменит тему и заговорит об их женах — он частенько это делал, но не для того, чтобы, запинаясь, рассказать о нарастающем между ним и Лили разладе (та вбила в голову, что хочет уехать из усадьбы и поселиться, как она выражалась, все равно где), а чтобы порасспрашивать Гидеона про Лею, которой он чересчур интересовался; однако когда Юэн наконец заговорил, то был немногословен: