Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Галилей понятнее. Мы бы тоже сдрейфили, если бы нам показали орудия пытки. Но потом, опомнившись, непременно пробормотали бы: "А все-таки дважды два — четыре".

Потому что дважды два действительно четыре. То, что земля вертится, что экономическая система разваливается, и т.п. внешние истины нельзя доказать стойкостью ученого и нельзя опровергнуть, показав всему миру его слабость. Ну да, Галилей был слаб, но он повернул телескоп в глубину звездного неба — и каждый мог посмотреть и увидеть, что там делается. Метод Галилея оказался сильнее, чем средневековый способ доказательства истины, и то, что этим средневековым способом самого Галилея заставили отречься, оказалось смертельным не для Галилея, а для методов инквизиции, их reductio ad absurdum. "А все-таки она вертится!" звучит как приговор Нового времени мысли средних веков: "Absurdum est".

Галилей говорил, как говорят наши родственники и соседи: "Не надо мученичества! Достаточно доводов науки! Раньше ли, позже ли, но наука возьмет свое!". А Бруно нас молчаливо осуждает. Этот человек истину отстаивал по-средневековому: всем собой. Он был монах, мистик. И его стойкость трудно понять без привычки к дисциплине, созерцанию и молитве, без твердого канона поведения, оставленного мучениками.

У монахов на каждом шагу — чин, этикет. Послушание паче молитвы. Обет. Клятва. Присяга. В трудных случаях это очень поддерживает человека, уравновешивает его слабость. Как дисциплина на войне. Первые солдаты, получавшие свои сольдо за ратный труд, никакой родины не имели и не любили, но жизнь отдавали — за что? За несколько денежек? Скорее — по привычке к дисциплине. И потому, что к этой смерти в бою они себя настроили и ее не боялись. Такая смерть была условием их профессии, их чести. Как для врача — готовность к холере, дворянина — к дуэли, диссидента — к аресту, следствию и суду. Солдат мог и любить свою родину, диссидент — свободу (или ту же родину), но крепко держаться ему помогает твердая установка, закон чести, присяга: с ними не разговаривать! Что заставило расколоться офицеров, стоявших насмерть под Бородиным? Отсутствие выработанной установки. Отсутствие правил поведения на следствии. Попытка найти общий язык с Николаем. [10]

10

Это не принципиальный отказ от диалога. Но достоинство узника не позволяет ему вести диалог со следователем. Диалог — дело двух свободных людей.

У Галилея не было привычки к закону, уставу, этикету. Мне кажется, он относился ко всему этому даже с отвращением. Я представляю его естественным, непосредственным. А в трудном положении непосредственнее всего слабость. Бруно был монах. Кампанелла был монах — и оба выстояли. У Бруно могли быть особые источники нравственного вдохновения, но у Кампанеллы я не вижу никакой благодати, никакой мистической помощи, да и веры особой не вижу. Просто привычка к дисциплине и понимание, что выдержать пытку — значит сохранить жизнь и свободу. В застенке внутренний голос (не очень глубокий) легко может сфальшивить, стать адвокатом отступничества. Закон — надежнее. Как дисциплина на войне надежнее патриотизма.

Но если внутренний голос очень силен — тогда можно и без дисциплины. Чурикова, исполняя роль Жанны д’Арк в фильме "Начало", боится пытки, боится костра. Наверное, историческая Жанна тоже боялась. Но еще сильнее этого подлого страха был благородный страх — предать святых своих видений, назвать эти ангельские видения дьявольскими. Очень глубоко они затронули душу, из очень большой глубины пришли. То, что некоторые нынешние неофиты отреклись (даже не посмотрев на орудия пытки), — просто от крыло перед всем миром, что у них и не было благодати. Была экзальтация, наигрыш, истерика, мания религиозного величия. Была видимость веры. В час истины, наедине с четырьмя стенами, один самообман уступил место другому. Раньше прикрывались Апокалипсисом, теперь прикрыли отступничество истрепанной, как пословица, цитатой: несть власти, аще не от Бога.

Третий путь твердости — самый простой. Если нет помощи Бога, можно схватиться за саму дьявольщину пытки, за ожесточение схватки. Тут есть одна опасность: как перенести паузу — месяц, два, три — без борьбы? Дьявол здесь не на стороне узника. Вернее — он помогает следствию. А то, что кажется самым страшным, ожесточение помогает перенести. Мне рассказывали о советском разведчике, который попался и выдержал японские допросы третьей степени. Каким образом? Непрерывно ругался матом. Разведчик был грузин, но ругался по-русски. В мате есть какая-то колдовская сила… твою мать…, вашу мать…, всех подряд, без стыда и совести. Страх глушит половую активность — и наоборот: заклятие разнузданной, не знающей удержу половой активности глушит страх, заставляет бросаться на опасность, как лосося вверх по водопаду, разбиваться насмерть — или пробиться в водоем, облить икру своими молоками. …твою мать — волшебное слове бесов. Заклиная себя и других колдовским словом, можно подавить бунт (первое слово, обращенное опытным администратором к толпе бунтовщиков, есть слово — матерное, — писал Щедрин). Можно поднять в атаку перепуганных новобранцев, только что бежавших сломя голову от немецких самоходок (сам испытал и говорю по опыту). Мат составляет не менее 50% командирского слова в бою. С этим заклинанием мы победили немцев в Великой Отечественной войне, с ним мы преодолеваем хозяйственные трудности, …твою мать заменяет материальную заинтересованность (обстоятельство, которое, кажется, не учел ни один экономист. Прошу принять это как мой вклад в политическую экономию). …твою мать — это нерв штурмовщины, когда судорожным усилием выбрасываются недостающие проценты. И с тем же колдовским словом тракторист, получив плановую машину, в которой четверть деталей не ладятся друг с другом, подгоняет их, налаживает трактор и пашет поля реального социализма.

Почему это не получилось в Китае? Может быть, просто не хватило языковых ресурсов. Стали искать другое (Мао попробовал модель Троцкого, Дэн пробует модель Бухарина.) И если советская (сталинская в своей основе) система победит в мировом масштабе, то только с поправкой Геннадия Шиманова — при условии известной русификации мира. Можно представить себе реальный социализм без марксизма, но нельзя — без крепкого русского слова. Мелкие советизированные страны ничего не доказывают. Они держатся на советском допинге, а советский режим — на ресурсах русского языка. Мат — это вовсе не то народное, которое противостоит советскому. Противостоит духовный стих о Богородице, вытащившей из ада всех, кто ни разу не выругался черным словом. А мат — как раз то, что прекрасно сочеталось с диаматом. Как об этом давно было сказано: матом кроют, диаматом прикрываются. То и другое — мощное оружие пролетариата.

Было ли у Джордано Бруно ожесточение схватки? Думаю, что было, что в его груди вновь вспыхнул огонь догматических споров, заставивший когда-то легендарного святителя вырвать клок бороды у Ария. Я думаю, у Бруно все было: и законы, и благодать Божья, и (в иные минуты) ярость вселенских соборов. [11]

Тридцать лет назад я говорил другими словами, но когда мой товарищ по нарам поставил Галилея выше Бруно, я горячо вступился за сожженного еретика (об этом рассказано в "Пережитых абстракциях").

11

Мой учитель Леонид Ефимович Пинский выдержал 56 допросных ночей подряд без сна. Ему помогал полемический запал, ярость спора.

Сейчас мне хочется не спорить, кто выше, а понять, почему мученик Бруно и отступник Галилей стоят рядом — а не друг против друга — в нашей памяти. Думал я об этом, думал, и приснился мне сон. "Ты знаешь, — говорил мне кто-то, — только немногие динары делаются из светлого золота. Большинство — из темного. Но темный динар дешевле светлого только на один дирхем". Я никак не мог вспомнить, проснувшись, денежной системы халифата (динар — червонец, дирхем — рубль), но смысл сна был ясен: темный динар — это все-таки динар. Хотя немного дешевле светлого.

Не все истины так безболезненно выдерживают отречение, как гелиоцентрическая система. Некоторые истины вообще не могут быть доказаны или опровергнуты, а только подкрепляются стойкостью своих исповедников или ослаблены — их слабостью. Отречение — ничто для научной теории, но великий урок для нравственной истины. Сократ это понимал. Его чаша цикуты утвердила свободу нравственного исследования больше, чем вся Александрийская библиотека. Однако мы не осуждаем Анаксагора, бежавшего из Афин. И не осуждаем Уриэля Акосту. Среди всеобщей мерзости и апатии человек, взявший на себя труд и риск свободной мысли, достоин нашего сочувствия — даже если он оказался слабее своей задачи, оказался морально и интеллектуально не подготовлен к делу, которое взял на себя. Даже если он только вообразил, что способен на жертву, и не выдержал испытания. Даже если его теория не очень совершенна, и в потрясенном уме стала распадаться на части. Мерзко только отречение без боли, без скорби; мерзок отступник, довольный собой, благодарный тюремщикам за то, что они предоставили ему время и место заниматься богословием, и поучающий других: "Несть власти, аще не от Бога".

Пьеса Гуцкова "Уриэль Акоста" переведена на еврейский язык, и я смотрел ее в театре, где играла моя мама. Сама она в этом спектакле не была занята, но роль Бен Акибы (своего рода великого инквизитора) играл ее второй муж, Ойбельман. Это был очень талантливый актер. Меня поразило бесстрастие, с которым он говорил: "Алц ис шон а мол гевен…" ("Все уже когда-то было"). Были безбожники, были еретики. В жизни Ойбельман через несколько лет сошел с ума от страха, что его арестуют, и больше пятнадцати лет прожил на вечном допросе, слушая голоса, напоминающие ему различные мелкие и чуть большие проступки его жизни (мама жалела его и не отдавала в сумасшедший дом, где он долго бы не прожил). Но на сцене ему удалось создать образ непоколебимой мудрости общины, ее великого МЫ, уходившего в глубь тысячелетий. И все же это МЫ не могло перевесить слабого трепетного Я Акосты. Его искушали свиданием со слепой матерью, умолявшей отречься. Искушали свиданием с невестой, манившей своей любовью. Акоста повторяет с ней вечные слова из Песни Песней: "Прекрасен ты, жених мой, и уста твои — мед для меня… Прекрасна ты, невеста моя, и глаза твои — голуби…" Сердце человека дрогнуло, и он отрекся от самого себя, а потом его обманули (девушку выдали за другого).

Акоста остается один. Видимо, долгие годы он молчал. Но в последней сцене мы видим его с учеником. И имя этого ученика — Борух Спиноза.

Почему Спиноза выдержал угрозы, отлучение, проклятие? Почему он не отрекся? Может быть, потому, что не разрывался между двумя страстями — к истине и к женщине. А может быть, узнал цену отречения еще до того, как от него потребовали отречься, и понял, что эту цену он заплатить не может. Отречение — это не маневр, не тактическое отступление на войне. Это нравственная смерть. За которой, может быть, наступит воскресение — а может быть, и не наступит. Только совершенная честность наедине с собой, только глубокое и полное молчание, только способность выпить все до дна могут спасти душу, и внешнее поражение станет ступенькой к внутреннему росту, к точке равновесия, в которой человек глядит на себя Божьим глазом.

Поделиться с друзьями: