Саломея
Шрифт:
— Представляю вам нового лекаря, — Хрущов церемонно указал на доктора. — Яков Ван Геделе, доктор медицины, обучался в Лейденском университете.
— Ого! — оценил тот, что с трубой.
Он был высок, могуч, красен и под шапкой очевидно лыс. Двое других были ему едва по шею.
— Кат наш, Аксёль Пушнин, — представил асессор здоровяка, а за ним и двух его товарищей, — канцелярист Прокопов и подканцелярист Кошкин. — И совершенно внезапно прибавил: — Гривенник на четырнадцать.
— Вы знали, ваш-благородие! — с разыгранной обидой возгласил кат Пушнин. Эта реплика многое сказала доктору Ван Геделе об отношениях внутри тюремного коллектива — тёплое «ваш-благородие» говорило об уважении и симпатии, а интонация весёлой обиды — о присутствии даже некоторого либерализма.
— Что ж ты хочешь, Аксёль? Нумер четырнадцать к двадцатке и тройке как намертво был пришит, в тридцатом-то, — отвечал тотчас подканцелярист Кошкин, лысеющий глазастый кудряш. — А двадцатка и тройка наши. Вот и думай…
— А-а… Принято, ваш-благородие! — Кат Аксёль ударил себя по карманам полушубка. — Ставки сделаны!
Доктор уж понял, что речь ведётся о каком-то тотализаторе — ставки, нумера…
— Собачьи бои? — спросил он у Хрущова.
Тот улыбнулся — совершенно очаровательно, показав белоснежные зубы, посаженные во рту боком, как у акулы:
— Вы же подмахнули нашу подписку, доктор? Рано или поздно вы непременно разгадали бы наш маленький секрет, уж лучше я сам открою его для вас. Прямо сейчас. Мы все здесь делаем ставки, и кат, и канцеляристы, и подканцеляристы, и ваш покорный слуга. Но бьются на нашей арене псы, ну, очень хороших пород. Лучших… — асессор указал рукой в сторону реки, туда, где на льду раскатывали нарядные персоны. — Вот они. Мы пытаемся угадать, кто из персон в этом месяце прибудет к нам в гости, и все кандидаты у нас пронумерованы, для удобства.
— А где список? — тут же полюбопытствовал доктор.
— В голове. — Кат Аксёль похлопал себя по шапке. — Ведь секретность, конфиданс, пронюхает патрон — и вылетим все разом, да ещё на прощание шкуру снимут. Но если заинтересуетесь, герр Ван Геделе, я вам всё подскажу. Разложу все нумера, как пасьянс — кто и почём…
— Лучше другое подскажи, Аксёль, — перебил его асессор. — У тебя же, помнится, полдома пустует? Доктору надо. Ему пообещали квартиру, да оказалась занята — и вот он с дочкой мыкается с утра в дорожной карете.
Хрущов, конечно, несколько сгустил краски — дорожная карета была пристроена в сарае Дворцовой конторы, а дочку взялся опекать разлюбезный фон Окасек. Но будущее докторского семейства — увы, терялось в тумане.
Аксёль опять ударил ладонями по карманам — это был, наверное, его любимый жест.
— Домик славный, — сказал он, — почти на Мойке, позади лопухинского английского сада. Отдельный вход, прислуга общая — Лукерьюшка, почтеннейшая. Вдова, в летах, убирает, готовит. За дочкой посмотрит, коли надо. Не пьяница. Я так хвалю, оттого, что вижу — вы, доктор, человек дельный, а хозяин-немец всё мечтает мне соседями каких-то жонглёров подселить.
— Актёров? — переспросил доктор.
— Да бог весть, каких-то шутов и шутих из танцовальной школы — она окошками к нам прямо в окна глядит. Каждый вечер смотрю — как девки толстые на мысках прыгают. Но если хозяин узнает, что вы из нашего ведомства жилец — он вам не откажет, и жонглёрам от ворот поворот, и нам с Лукерьюшкой облегчение выйдет.
Доктор знал, что Мойка — это лучший район, оттуда рукой подать и до дворцов, и до манежа, и до самой крепости. Он согласился, мгновенно, почти с восторгом.
«Как-нибудь да устроится ваша партия…» — так ведь желал ему добрейший фон Окасек, Ижендрих Теодор.
Аксёль написал две записки — с адресом, для кучера, и вторую для прислуги. Как для Яги из русских сказок, помянутой недавно всё тем же Окасеком: прими, накорми, спать уложи.
Доктор Ван Геделе взял записки из его рук, простился со свежеобретёнными сослуживцами и бегом поспешил обратно, в приёмную Дворцовой конторы. Внутренний голос не шептал, а буквально выл ему в уши — торопись! Увы, девочка Оса, деловитая, рассудительная, всегда спокойная, имела способность притягивать к себе злоключения, как магнит — вопреки всей своей невозмутимости, даже вызывать — так неопытный некромант невольно выманивает с того света покойников.
Доктор летел по снегу, по невскому льду — мимо дивного ледяного дома и мимо катка с нарядными катальщиками. Тотализатор… Ставки на собак, дерущихся под дворцовыми коврами, — кого-то из драчунов мёртвым выбросят вон после схватки?
Милейшими людьми оказались его новые сослуживцы, и наделёнными чувством юмора.
2. Пупхены и патроны
Мороз был столь силён, что не спасали ни шуба, ни печка, ни волчья полость. Бледное зимнее солнце стояло над Невой низко, в маслянисто-радужном холодном круге. На льду копошились тёмные фигурки рабочих, а прозрачные своды и стены ледяного дома — играли радугой, заманчиво и утешно.
Санный возок встал. Князь Волынский — кабинет-министр и обер-егермейстер её величества — сделал из фляжки уж который за утро глоток и спрыгнул с подножки саней во взрытый полозьями снег.
На набережной, поодаль от княжеской кареты, сиял совершенствами изящный золотой экипаж, в таком не погнушалась бы разъезжать и сказочная фея.
«Тебе-то что тут понадобилось, таракану?» — зло подумал Волынский и отхлебнул из фляги ещё.
Этот экипаж был ему куда как знаком — как чирей на собственной заднице.
К министру подбежал инженер, давно заждавшийся, изогнутый услужливо наподобие вопросительного знака, и с почтением проводил патрона по лесенке вниз, на речной лёд.
На льду уже игрался спектакль — обер-гофмаршал фон Лёвенвольде, или Лё-вольд (как произносили это имя с томным прононсом некоторые мамкины французы) с интересом внимал Жоржу Крафту. А архитектор Крафт разливался соловьём, производя руками энергичные пассы, весь в облаке белого пара. Гофмаршал улыбался, кивал, поигрывал тросточкой — делал вид, что разбирается и понимает.
— Приветствую, господа, — коротко поздоровался Волынский. — Можешь начинать хвастать, господин академик и архитектор. Тебя-то, гофмаршал, что за нелёгкая принесла? Ты же спишь в эту пору?
Князь злился. Брови его, изломанные, чёрные, сошлись к переносице, и ассиметричное породистое лицо приобрело выражение хищное и зловещее.
— Мой каток отсюда неподалёку, вот, забежал к тебе в гости. Ну, и любопытство, и ревность… — отвечал Лёвенвольд, тихо, стерев с губ улыбку, но — только подобные старые селадоны так умеют! — смеясь глазами. — Прежде эти эскапады приходилось воплощать мне, по долгу обер-гофмаршала.