Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Цандер Плаксин даже побывал как-то раз с дипломатической миссией в Польше — старшему графу Лёвенвольду нужен стал для его дел такой шпион, читающий по губам, и господин фон Бюрен (так звался тогда нынешний дюк Курляндский) одолжил дипломату своего подданного. Да, Цандер повидал на своём веку — и мир, и людей, и великие свершения.

— Ещё ждёшь кого? — спросил Волли, лениво потягиваясь и делаясь ещё длиннее.

— А как же. Балетница Крысина, из труппы господина Арайи. Полночь уже — а она никак не изволит.

— Занята-с, — усмехнулся Волли, — как закончит — так и доложится. Я уходил — они только отплясали, и к ней за сцену генерал один рвался, сам знаешь, какой… — Волли закатил глаза. — Наш безутешный вдовец.

— Что ж, подождём, — вздохнул Цандер. — Мне еще из их галиматьи экстракт выводить. Как раз утром отчитаюсь — и залягу спать до трёх.

— Прикрою тебя, — пообещал Волли.

Братья переглянулись — два чёрных одуванчика — и одинаково рассмеялись.

3. Леталь, куколд и ведьма

Доктор Яков Ван Геделе проснулся — и от того, что печка остыла, и от того, что запахло блинами. Золотистый, маслянистый, словно бы пухлый запах разом напомнил, где он ныне очутился и пребывает.

В Варшаве по утрам в их доме пахло сгоревшими зёрнами кофе, корицей, ванилью и, если ссора вчера была, то валериановыми каплями. Жена отчего-то любила ссориться с ним на ночь, а поутру садилась за стол молочно-бледная и укоризненно накапывала в рюмочку эти валериановые капли, словно мужу в назидание…

Доктор накинул халат и вышел в столовую. Да, гора блинов высилась, объятая паром, и рядышком уютно пыхтел на спиртовке чайник. Слышно было, как в прихожей кучер Збышка вдохновенно торгуется с каретником. Получается, что к вечеру будет и карета. На первых порах из крепости посулили прислать возок, — доктор взглянул на часы, и из часов, как по заказу, со скрипом свесилась кукушка, — десять, выходит, уж через час.

Прежде чем садиться за стол, Яков заглянул в комнату к дочке. Оса спала, вся под одеялом, с головой и пятками — холодно. Доктор не стал будить, пожалел. Вчера набегались, накатались, пусть спит. Тяжкий денёк был вчера, но вроде выстояли, отбились.

Он ведь забрал вчера дочку вовсе не из приёмной господина Окасека. Оса и авантюрная лейб-художница Аделина Ксавье обнаружились, наверное, в самом опасном месте на свете, практически в логове зверя. И в компании зверя… Вот странная есть у русских поговорка — не так страшен чёрт, как его малютка… Доктор отлично знал из писем бывшего своего патрона, что за дрянной человечек этот мальчик, Карл Эрнест фон Бирон. Обер-гофмаршал своих детей не завёл и о чужом писал безжалостно — дурачок, капризный, в папашу, истерик, не видящий берегов, жестокий озорник… Доктор застал свою дочь в зимнем саду герцогов Курляндских. Дворцовая контора примыкала крылом к тем покоям. Дети, Оса и опасный Карл Эрнест вдохновенно расставляли силки для тамошних попугаев и туканов, и легкомысленная дура Ксавье им помогала, в компании ещё одного дурака, бироновского наёмного гувернёра. Какое безумие — играть в лесу, где обитают львы, со львёнком! Когда в любую минуту за детёнышем могут явиться лев или львица. И еще ведь неизвестно, кто хуже: громокипящий злобный герцог или же его прохладная и скользкая, как шёлк, змея-супруга. Доктор поспешно увёл дочь и столь сердито нашипел в коридоре на дуру Ксавье, что та едва не расплакалась. Но потом проглотила слёзы и внезапно сказала:

— Ваша дочь очень талантлива. У неё от природы поставлена рука — лучше, чем у нашего Луи Каравака.

Каравак был придворный портретист, совсем не умевший изображать человеческую голову. Все, понимавшие в рисунке, над ним смеялись, но невежды-царедворцы всё равно у него заказывали.

— Сложно рисовать хуже Каравака, — улыбнулся доктор, уже коря себя за недавний гнев.

— Я могу взять Осу в ученицы, мне по штату положен ученик. А ученику — положено жалование. Я прежде всё никак не могла никого выбрать. Здесь никто не может рисовать. И мой начальник, обер-гофмаршал, меня ругает — не может он спокойно смотреть, когда жалованье положено, а некому его получать.

— Не мала она для вас? Осе девять, она просто очень высокая.

— Я в восемь начинала, с Гизельшей. Может, помните такую? Писала акварели на стенах Кунсткамеры.

Доктор помнил Гизельшу. Они даже ужинали когда-то вдвоём в его доме, Балкша, Гизельша, две подруги, колдунья и художница. Как же причудливо тасуется колода!..

— Ты хочешь? — спросил он дочку.

— Хочу!

Ещё бы — жалованье и возможность глазеть на богатых заказчиков, которых наверняка изрядно.

— Я пригляжу за Осой, никуда её от себя не стану отпускать.

Ксавье как будто прочла его мысли. Неудивительно, после такого дня уже всё, наверное, написано было на лице. У девицы Ксавье были козьи серые глаза, широко разведённые, с золотыми ресницами, с разрезом, изящно приподнимающим внешний уголок.

— Вам прежде говорили, что у вас глаза — как у женщин с полотен Кранаха? — вдруг спросил доктор.

Оса топнула ногой:

— Папа!

— Не говорили, но я сама видела. Женский портрет кисти Кранаха висит в доме графа Остермана. Я расписывала в его доме плафоны.

— За стол садитесь, благородие, вон блинчики-то стынут!

Это Лукерьюшка своим приглашением словно за шкирку выдернула его из воспоминания о прекрасных глазах Аделины Ксавье. И поделом…

Доктор уселся за стол, накрыл колени салфеткой. Лукерья, высокая, конопатая, полная бабёха тридцати лет, налила для него чай, постреливая глазами. Вот чучело!.. Яков Ван Геделе подумал, что и жена его прежде, до Варшавы, тоже звалась Лукерья, и только потом уж стала — Лючия. И было бы ей сейчас двадцать пять, поменьше, чем этой… Та его Лукерья тоже была высокая, словно золотой пудрой, обсыпанная веснушками, но тонкая в поясе и с такими длинными ногами, что они начинались, казалось, от самой талии. Она пела в церковном хоре, да так, что из Кракова приезжали слушать. Она плакала по утрам бог знает о чём, и птичкой порхала на балах, и рисовала в альбомах золотых канареек и золотых же принцев, и умела очистить мандарин, коготками раскрывая его, как розу, и легко выучилась и польскому — о, абсолютный слух! — и верховой езде, и игре на клавикордах. И всё напевала ту песенку, грустную, старую, арестантскую, выдавая себя, вернее, попросту не желая забыть, что всё ещё любит, отчаянно и безнадёжно, другого.

Разложила девка тряпки на полу, Раскидала карты крести по углам, Позабыла девка — радость по весне, Растеряла серьги-бусы по гостям…

Она умерла три месяца назад, от дифтерита. И, слава богу, что от дифтерита — не смогла произнести напоследок, перед смертью, то самое имя, его имя, проклятая влюблённая дура!..

Так что имя Лукерья и веснушки, увы, не прибавляли новой прислуге шансов.

— А доча-то ваша, благородие, поутру к соседу ушла, — со степенным спокойствием поведала прислуга, любовно переставляя на столе молочко и вареньице.

— Она же спит!

— То одеялко лежит, и под ним — подушечки, — ухмыляясь, выдала Лукерья, — а доча-то гуляет.

— Так что ж ты молчала, дура!

«Уволю! — злобно подумал Ван Геделе. — Лукерьюшка, почтеннейшая… почтеннейшая дурища!»

Доктор вскочил из-за стола, отбросив на пол с колен салфетку, и, как был, в тапках, в халате, собрался было бежать за дочкой к соседу, кату Аксёлю. Входы у них были отдельные, нужно было бы выйти с крыльца и перебежать по снегу на крыльцо соседнее…

Поделиться с друзьями: