"Самая страшная книга-4". Компиляция. Книги 1-16
Шрифт:
Мостовая. Гул в голове. Глухой шум. Голоса чьи-то, крики.
Мокро.
Артем открыл глаза и увидел прямо перед собой камень и грязную лужу бурого цвета. Он лежал в ней и смотрел в нее. Отражения не было, поверхность дрожала, капал мелкий дождик и еще кровь и слизь, его кровь и не его слизь, черная с бурым.
Постепенно он снова обрел возможность дышать и втянул в себя стылый воздух вместе с влагой из лужи, в которую уткнулся разбитым лицом. С трудом повернулся с живота на бок; от усилия перед глазами сначала все потемнело, а затем кисть (правая, левая – он не сообразил) подвернулась, и его накрыло яркой сияющей вспышкой боли. Похоже на перелом.
Когда сияние отступило, Артем увидел омытый ливнем асфальт и плитку тротуара. Там, очень далеко и одновременно так близко к нему, в каких-то ста метрах стояли люди. Их было много, кто-то помогал подняться мальчишке, другой заботливо держал над ним раскрытый зонт. Какой идиотский узор…
«Я жив?.. Я жив. Я ЖИВ!»
«Аллилуйя», – хотел проорать Артем, но изо рта вырвался только сдавленный хрип, а заодно выпал окровавленный осколок зуба. «Плевать», – подумал он и выплюнул еще несколько обломков.
– Я жив, – Артем медленно встал на четвереньки. – Мы шмогли. Шлышишь, пашан, мы шделали это, – его голосу все еще не хватало мощи, слишком много сил уходило на то, чтобы выпрямить сначала одну ногу и опереться на нее, затем вторую.
Слишком громким был шум в голове, и, по мере того как Артем поднимался над мостовой, этот шум нарастал, становясь все громче.
– Я жив, – он слабо махнул рукой людям на тротуаре и мальчику, который вдруг стал для него таким родным и близким, какими никогда не были ни родители, ни старшая сестра, ни, тем более, коллеги по работе.
Те, на тротуаре, заметили его, начали тыкать пальцами.
– Я жив, – сообщил Артем им благую весть. Ему хотелось хохотать, только липкие ошметки губ мешали это сделать. – Тварь шлишком много шожрала жа раж. И я жив!
Те, на тротуаре, не торопились ему помогать. Вместо этого они что-то кричали, и кто-то, бросив зонт, даже побежал прочь. Плевать, плевать на них, плевать на этот звериный рев в ушах. У него он сам, у него есть мальчик, а у мальчика есть телефон.
– Эй, пашан! – Наконец, ему хватило сил, чтобы крикнуть достаточно громко, хотя нарастающий шум уже заглушил даже его собственный вновь обретенный голос. Плевать и на это: ОН ЖИВ. Артем впервые чувствовал себя настолько живым. – Дай пожвонить, шынок.
Люди на тротуаре перед ним в ужасе разбегались кто куда.
– У меня же работа, – старался объяснить этим глупцам Артем. – Дедлайн…
Позади него из-за стены дождя выскочила на полной скорости перепачканная грязью «Газель» с буквами «TRANS» над лобовым стеклом. Невидимый глазу мотор ревел, подобно трубному реву первобытного мамонта, над крышей сверкали молнии, и за рулем клубилось щупальцами Горгоны черное Нечто.
Гробик на колесах едет, гробик на колесах едет… Приехал.
Снежки
Из бабушкиной спальни доносится хриплый бубнеж старого радиоприемника – будто кто-то говорит через прижатую ко рту варежку. В квартире холодно: света нет, газа нет, ничего нет. Алеша в это время на кухне – в шерстяных носках, спортивках поверх рейтуз, толстом свитере, с обмотанным вокруг шеи шарфом – стоит на шатком табурете, прижавшись носом к заледенелому, расписанному морозом стеклу. Смотрит на улицу. За окном, тремя этажами ниже, на заснеженной площадке играют дети.
У него мерзнут пальцы, воздух вырывается изо рта облачками пара. Алеша хочет найти свои варежки, сунуть ноги в меховые сапожки и выскочить из дому во двор, чтобы бесконечно долго, до одури играть в догонялы, кататься с горки, лепить снеговиков. Но ему нельзя, бабушка не разрешает. Вот уже неделю твердит, что там, снаружи, все заболели, что надо подождать, пока приедут врачи и военные и всех вылечат. А сама то и дело кашляет и схаркивает потом в грязный платок красное.
Все его друзья-приятели – во дворе. Вадик, Костя, Антоха, Эдик толстый. А еще там Наташа из соседнего подъезда и Катька с пятого этажа. Прошлым летом Алеша все время гонялся за Катькой, плевал ей на сандалии, пока однажды ее подруга не бросила в него камень, разбив лоб до крови. Он тогда не разревелся только потому, что Наташка ему нравилась еще больше, чем Катька, и было бы ужасно стыдно распустить сопли у них на виду. Толстому, который сейчас стал совсем не толстый, Наташа тоже нравилась. Эдик сказал об этом Алеше еще месяц назад, по секрету. И вот эти двое: Наташка и толстый-нетолстый – они там, во дворе, вместе с другими, а ему, Алеше, приходится сидеть дома и тосковать у окна.
Он смотрит на Наташу. Девочка стоит по колено в снегу на дальнем краю площадки, в розовой курточке. На плечах у нее иней. Раньше у Наташки были красивые вьющиеся волосы, а теперь торчат из-под шапки, как солома, и тоже покрыты инеем.
Она медленно нагибается, вытягивает руку и набирает в пригоршню коричневатый снег. Снег теперь весь такой – с коричневым оттенком, иногда со следами чего-то алого. И люди тоже такие – покрытые инеем, грязные, с темными лицами. Их рты измазаны красным, как будто они ели клубничное варенье и забыли умыться после этого.
Алеша сам уже неделю как не моется – нечем. Ту воду, которую бабушка набрала в кастрюли и ванну, ему разрешено только пить. Еще можно раз в сутки сливать воду из специального ведерка в унитаз, чтобы убрать нечистоты. Мыться нельзя – экономия. Поэтому у него что-нибудь где-нибудь на теле постоянно зудит. А вот редкие прохожие, как и Наташка, как и другие дети, совсем не чешутся. Они вообще делают все спокойно, двигаются медленно и плавно, будто во сне.
Вот так же плавно, неторопливо Наташа выпрямляет спину, отводит назад кулачок с коричневым, точно из шоколада слепленным, снежком. Затем резко, как будто где-то внутри нее разжалась невидимая пружина, выпрямляет руку, и снаряд летит по короткой дуге совсем недалеко, шлепается в сугроб на границе площадки, в стороне от других детей.
– Не туда, – шепчет Алеша дрожащими губами, обращаясь через стекло к Наташе и остальным. – Кидать надо друг в друга, а не куда попало.
Эх, он бы вышел, он бы показал, как надо. Если бы не бабушка. Ну почему она не пускает его, почему? Ведь он же ребенок, ему нужно гулять! И он – здоровый. Это они там, на улице, больные, это им нельзя играть, а если уж им можно, то ему тогда тем более. И эти врачи, военные, о которых говорила ба, где они все? Где мама, папа? Бросили, оставили его у вредной старой бабушки. Нечестно! Алеша готов расплакаться от досады. В голове у него все время крутится стишок, который они заучивали в прошлом году в школе: «Сижу за решеткой, в темнице сырой…» Он представляет себя героем этого стихотворения, узником в студеной камере, который завистливо глядит на своих друзей в узкие бойницы каземата и пытается поймать лучики безнадежно далекого, тусклого солнца.
Скрипят половицы. Бабушка тяжелой походкой шуршит на кухню. Радио продолжает бубнеть, Алеша не вслушивается, о чем, ему неинтересно. Там, на единственной станции, которую ловит никогда не выключающийся бабушкин приемник, круглые сутки повторяют одно и то же. Говорят непонятные слова: про эпидемию, вирусы, про какие-то куда-то выпадающие остатки, зоновый слой, дыры, про чрезвычайные меры. И еще там все время звучит то так, то эдак, слово «ОПАСНОСТЬ». Опасайтесь. Опасно. Следует опасаться. Потенциально опасные контакты. Опасность заражения. Опасно, опасно, опасно… Все эти скучные, мрачные мужские голоса, голоса через варежку, они хотят напугать Алешу. Как уже давно до смерти перепугали ба. Это, послушав их, она запретила ему выходить во двор. Подчиняясь их командам, внимая предупреждениям («опасно-опасно-опасно-опасно»), на два замка заперла входную дверь и спрятала ключи у себя в спальне. Алеша устал слушать эти голоса. Алеша ненавидит невидимых врунов, прикрывающих рты толстыми варежками.