Самоубийство Достоевского (Тема суицида в жизни и творчестве)
Шрифт:
Вспомним одну из самых драматично-напряжённых сцен романа -- встречу Катерины Ивановны и Грушеньки. Первая, поддавшись чарам второй и поверив поначалу, что та пришла к ней с дружбой, рассиропилась, присюсюкивать начала-взялась, расхваливать при Алёше гостью в глаза и даже ручку ей в припадке восторга трижды поцеловала. Но особенно нам интересно то, что Катерина Ивановна в своём восторженном лепете упомянула о том, о чём упоминать бы и не следовало: как Грушенька хотела утопиться, когда её бросил любимый человек, поляк-офицер, и как спас её от самоубийства богатый купец Самсонов, взявший её на содержание...
Немудрено, что именно после этих подробностей, в которые ну никак не следовало вдаваться Катерине Ивановне, Грушенька её страшно унизила и надсмеялась над ней в глаза, тоже при Алёше -- отомстила-поквиталась в полной мере и как бы навязала ей своё давнишнее суицидальное настроение. С Катериной Ивановной случился нервический припадок: она даже кинулась на соперницу с кулаками, потом рыдала до спазм в горле, а затем, выпроваживая невольного свидетеля её позора Алёшу, весьма многозначительно выкрикнула-заявила буквально следующее: "Не осудите, простите, я не знаю, что с собой ещё сделаю!"
В другой раз, опять же Алёше (этому исповеднику всех потенциальных самоубийц в романе!), Катерина Ивановна заявила уже непреложно и впрямую, что если и Иван(-9, 174) её бросит-оставит, как некогда Дмитрий, она -"убьёт себя".(-10, 275) Но наиболее тема "Катерина Ивановна и суицид" поворачивается-раскрывается удивительной невероятной плоскостью в одной из финальных сцен. Как известно, именно показания Кати, предъявленное ею пьяное письмо Мити с угрозами убить отца и способствовали осуждению Мити. И вот она приходит к нему в тюрьму и вдруг признаётся, что по-прежнему безумно любит его, и хотя теперь любит Ивана, но не может перестать любить и его, Митю... Впрочем, предоставим слово самому повествователю (Достоевскому), ибо в пересказе всё это выглядит более чем безумно:
"- Я для чего пришла?
– исступлённо и торопливо начала она опять, ноги твои обнять, руки сжать, вот так до боли, помнишь, как в Москве тебе сжимала, - опять сказать тебе, что ты Бог мой, радость моя, сказать тебе, что безумно люблю тебя, - как бы простонала она в муке и вдруг жадно приникла устами к руке его. Слёзы хлынули из её глаз. (...)
– Любовь прошла, Митя!
– начала опять Катя, - но дорого до боли мне то, что прошло. Это узнай на век. Но теперь, на одну минутку, пусть будет то, что могло бы быть, - с искривлённою улыбкой пролепетала она, опять радостно смотря ему в глаза.
– И ты теперь любишь другую, и я другого люблю, а всё-таки тебя вечно буду любить, а ты меня, знал ли ты это? Слышишь, люби меня, всю твою жизнь люби!
– воскликнула она с каким-то почти угрожающим дрожанием в голосе. (...)
– Катя, - воскликнул вдруг Митя, - веришь, что я убил? Знаю, что теперь не веришь, но тогда... когда показывала... Неужто, неужто верила!
– И тогда не верила. Никогда не верила! Ненавидела тебя и вдруг себя уверила, вот на тот миг... Когда показывала... уверила и верила... а когда кончила показывать, тотчас опять перестала верить. Знай это всё. Я забыла, что я себя казнить пришла!
– с каким-то вдруг совсем новым выражением проговорила она, совсем непохожим на недавний, сейчашний любовный лепет.
– Тяжело тебе, женщина!
– как-то совсем безудержно вырвалось вдруг у Мити.
– Пусти меня, - прошептала она.
– я ещё приду, теперь тяжело!..
Она поднялась было с места, но вдруг громко вскрикнула и отшатнулась назад. В комнату внезапно, хотя и совсем тихо, вошла Грушенька. Никто её не ожидал. Катя стремительно шагнула к дверям, но, поравнявшись с Грушенькой, вдруг остановилась, вся побелела, как мел, и тихо, почти шёпотом, простонала ей:
– Простите меня!
Та посмотрела на неё в упор и, переждав мгновение, ядовитым, отравленным злобой голосом ответила:
– Злы мы, мать, с тобой! Обе злы! Где уж нам простить, тебе да мне? Вот спаси его, и всю жизнь молиться на тебя буду. (...)
– Приду к тебе перед вечером!
– крикнул Алеша и побежал за Катей. Он нагнал её уже вне больничной ограды. Она шла скоро, спешила, но как только нагнал её Алеша, быстро проговорила ему:
– Нет, перед этой не могу казнить себя! Я сказала ей: "прости меня", потому что хотела казнить себя до конца. Она не простила... Люблю её за это!
– искаженным голосом прибавила Катя, и глаза её сверкнули дикою злобой..." (-10, 283)
Как видим, речь шла о самоубийстве как самоказни, но не физической, а -- нравственной, психологической, которая, по идее измучившейся женщины, должна привести к очищению души, к возрождению, как настоящая самоказнь в случае со Смердяковым. Разница, правда, в том, что Смердяков готовился к загробной жизни, Катерина Ивановна собиралась-надеялась возродиться к жизни земной...
А суицидальные настроения получила она явно в наследство от отца: когда однажды над ним нависла угроза обвинения в растрате казённых сумм, он нимало не медля, "взял двуствольное охотничье своё ружьё, зарядил, вкатил солдатскую пулю, снял с правой ноги сапог, ружьё упёр в грудь..."(-9, 128) Слава Богу, одна из дочерей подсматривала -- ворвалась в комнату, кинулась к отцу, помешала...
А вот Мите да Ивану Карамазовым самоубийственный комплекс передать вполне могли их матери. Хотя, конечно, с Аделаидой Ивановной Миусовой, первой женой Павла Фёдоровича Карамазова и матерью старшего сына Дмитрия, не всё ясно. Впрямую о её самоубийстве не говорится, но её выход замуж повествователем комментируется вот как примечательно:
"Как именно случилось, что девушка с приданым, да ещё красивая и сверх того из бойких умниц, столь не редких у нас в теперешнее поколение, но появлявшихся уже и в прошлом, могла выйти замуж за такого ничтожного "мозгляка", как все его тогда называли, объяснять слишком не стану. Ведь знал же я одну девицу, ещё в запрошлом "романтическом" поколении, которая после нескольких лет загадочной любви к одному господину, за которого впрочем всегда могла выйти замуж самым спокойным образом, кончила однако же тем, что сама навыдумала себе непреодолимые препятствия и в бурную ночь бросилась с высокого берега похожего на утёс в довольно глубокую и быструю реку и погибла в ней решительно от собственных капризов, единственно из-за того, чтобы походить на Шекспировскую Офелию, и даже так, что будь этот утёс, столь давно ею намеченный и излюбленный, не столь живописен, а будь на его месте лишь прозаический плоский берег, то самоубийства может быть не произошло бы вовсе. Факт этот истинный, и надо думать, что в нашей русской жизни, в два или три последние поколения, таких или однородных с ним фактов происходило не мало..." (-9, 9)
Этот отрывок стоило процитировать и внимательно вчитаться в него ещё и потому, что очень уж многознаменательны для нашей темы обобщения, содержащиеся в нём. И упоминание имени шекспировской героини. Об этом чуть позже, а пока уточним, что и о кончине матери Дмитрия упомянуто как-то глухо и с каким-то явно суицидальным намёком-подтекстом: "Она как-то вдруг умерла, где-то на чердаке, по одним сказаниям -- от тифа, а по другим -будто бы с голоду..."(-9, 11) А то мы, читатели Достоевского, не знаем от чего и как может умереть и умирает человек на чердаке, устав от голода, лишений и ударов судьбы...
Матушка же Ивана и Алёши, вторая жена Карамазова-старшего, наоборот, как бы была спасена им от петли, ибо в доме своей благодетельницы генеральши, у которой жила в воспитанницах, до того ей стало невмоготу, что в 16 лет она повесилась на гвозде в чулане. Её чудом сняли-вынули из петли, а тут и вдовец Фёдор Павлович подвернулся, закружил ей голову, украл-увёз. Юная Софья быстро поняла, что попала из огня да в полымя, однако ж бросилась в замужество как в омут с головой ("лучше в реку, чем оставаться у благодетельницы"(-9, 15) -- вспомним аналогичную аргументацию Настасьи Филипповны, собирающуюся замуж за Рогожина) и промучилась с муженьком-сладострастником восемь лет, чуть совсем с ума не сошла, была благополучно доведена им до могилы и умерла-сгинула всего-навсего в 24 года...