Самозванец и гибельный младенец
Шрифт:
Привели уже Ждана Заварзина, но воевода остерегся к нему обращаться, пока не отполз подальше юродивый. Тогда произнес резко;
– Ты, значит, мне неделю назад писульку от своего господина привез, а твой Иван – еще в прошлом месяце князю Михаилу Петровичу. Так, что ли?
– Так и есть, господин воевода.
– В последний раз тебя спрашиваю, желаешь ли отречься от самозванца и бить челом о прощении мне, думному боярину и воеводе царя и великого князя Феодора Борисовича?
Заварзин отступил на полшага назад, помолчал. Потом сказал тихо:
– Не ведаю я такого царя и великого князя. А тебе, господин боярин и воевода, тоже лучше бы стать на сторону правды Божьей и бить челом нашему государю, Димитрию-царевичу.
От души вздохнул Басманов и ответил Заварзину еще тише:
– Именно так я и решил поступить. Сейчас тебя свяжут и положат поперек коня, как пленного татарина, а когда дозорные будут спрашивать моих людей, кого везут, они ответят, что лазутчика и что топить в болоте. За Рыльском тебя развяжут, а на первом же водопое конском дадут тебе отмыться и подкормят тебя. Скачи потом прямо в Путивль или где там будет твой царевич Димитрий, его царское величество. Скажи ему, что Петруха Басманов, думный боярин и воевода, бьет челом его царскому величеству. Скажи: если позволит он, буду ездить теперь у стремени его. Скажи: обещания его помню, но лучше мне заслужить его, государя своего, приязнь и дружбу будущей верной службой. Скажи: я знаю, что он готовит поход, чтобы снять осаду Кром, но не нужно больше войны, не нужно проливать православную кровь. Пусть будет с войском своим пятого мая, на святую Ирину-мученицу, в полдень отселе в трех верстах, в селе названием Добрый дар. Я сам к нему с повинной приду и войско все приведу, если Бог даст.
– А как же Иван? – просипел полуголова Заварзин и показал в темный угол.
– Вытащат твоего Ивана. Заплачу знахарю, авось вылечит. Что ж ты, добряк, о первом царевичевом гонце, о повешенном, не спрашиваешь?
Глава 3. Обучение лесного богатыря и его знакомство с семейным домовым
Пьянящий своей чистотой лесной воздух совсем не радовал сейчас пана Збышека. А не радовал потому, что после встречи комедиантов с польской пограничной стражей в селе под замечательным названием Черепово кошель на поясе знаменитого рыбалта крепко похудел.
Свежие и отдохнувшие после ночевки на лесной поляне Юнона и Баламут весело тащили фургоны по широкой лесной дороге, когда зевающий на облучке первого фургона пан бакалавр увидел над кромкой леса высокую жердь с привязанным к ней пучком сена.
– Ягна! – позвал он жену. – Погляди! Не промочить ли нам с тобою горло? Не бывает корчмы без пива, даже в Московии!
Заспанная, неумытая, еще не накрашенная, пани бакалаврша высунулась из фургона и мило прищурилась на жердь. Промолвила хрипло:
– Вот я тебе промочу! Присмотрись лучше и прикинь, сколько там народу. Играть за гроши я не позволю. Или тебе желательно, чтобы дети трудились бесплатно?
– Конечно, дорогая, как скажешь. Н-но, скоморошья скотинка!
Ягна показала ему розовый язычок и снова улеглась в фургоне, а пан бакалавр опустил кнут, пригорюнился и вздохнул из глубины сердца. Что он делает здесь, в глухом русском лесу, как оказался на облучке жалкого фургона, идиотски расписанного цветами, похожими на деревья, и сказочными птицами, смахивающими на разноцветных кур? Почему не сидит за столом в уютной келье, любовно переводя Горация и предчувствуя скромную награду в конце трудового дня – кружку вина в кабачке пана Брауна, где к вечеру сходятся краковские острословы в шелковых сутанах и легкомысленные вдовушки из предместья? Когда эта славная простушка успела родить ему троих, нет, четверых? Да, четверых, конечно: сыновей – старшего Казика, среднего Кристека, малого Болека, и дочку – подростка Кристинку, которую из-за прихотей ремесла приходится переодевать в мужскую одежду и называть при чужих Томеком. На какие пустяки, он, бакалавр богословия Збышек из Лемберга, тратит столь безоглядно свою драгоценную жизнь – словно у него девять жизней, как у кошки?
Тут слева показался курган, высыпанный либо дикими скифами, любившими побаловать себя, как напоминает Гораций в оде седьмой, «К Помпею Вару», неразбавленным вином, либо столь же дикими сарматами, о которых из хроник известно, что ими правили женщины. Ох… Не потому ли, что были сарматы женоуправляемы, и поляки считают их своими предками?
А вот и корчма. Ворота распахиваются, в них появляется горбатый мужичонка в фартуке. Перекрикивая яростный собачий лай и пересыпая свою русинскую речь польскими словами, обещает плюгавец путешественникам доброе вино, копченую оленину, свежее пиво и душистое луговое сено. Над частоколом появляется простоволосая голова скверно подстриженного подростка, этот деревенщина уж точно не видел человека в польском мещанском платье, не говоря уж о размалеванных фургонах комедиантов… Останавливаться нет смысла, даже если к возможным постояльцам вышла только треть корчемной обслуги. Два на три умножить, равно шести. Пан бакалавр кланяется со всей возможной в его кучерском положении учтивостью и легко взмахивает кнутом. За корчмой дорога поворачивает, пан бакалавр оглядывается на второй фургон. О ужас! Этот оболтус Казик, отпустив вожжи, растопырил пальцы на двух руках и показывает обитателям корчмы длинный нос.
Через несколько минут, когда уже и верхушки шеста не разглядеть, пан бакалавр останавливает Баламута, чтобы сделать старшему сыну внушение. «Нет, нет! Не в Ягну мой лайдак пошел, – думает он, подбоченившись и грозно нахмурившись, – чертов Казик удался в глупого дедушку Ягны. А ведь она обязана была предупредить о своем глупом дедушке. Если не на сеновале тогда, в ту сладкую и судьбоносную минуту, то перед венцом».
– Да что я такого сделал…
– Наверняка ты им еще и голый зад показал! Сколько тебе повторять, дуралею, что если сегодня человек еще не наш зритель, он может стать нашим зрителем завтра.
А на дворе корчемном совсем другие пошли разговоры.
– Что это было? – спросил Бессонко, спрыгивая с толстого полена, приставленного к частоколу. – Повозки крытые, да еще и размалеванные утешно.
Спирька закрыл ворота, задвинул засов и только тогда ответил:
– Дурачье голопузое. Скоморохи. Спереди дурак, вот и сзади так. Дивно мне только, что в ляшском платье. За все мое время, что я тут служу, только одна станица ляшских скоморохов проезжала, а назад не бывала.
Отряхнул руки Бессонко, да и заметил рассудительно:
– Вернулись те ско-мо-ро-хи (ну и название!) другой дорогою, и все дела. Или ночью проехали. А что спереди дурак, то не прав ты, Спирька. Передний возница нам вежливо поклонился, это задний дурил.
– Не заехали на постой, поскупились – нам до них и дела нет. Что двор ты вымел, вижу. Займись теперь, парень, лошадьми.
Бессонко молча поплелся на конюшню. Найда пошла его провожать, насколько цепи хватит. По дороге упрекнула, зачем метет? Пыль, мол, от метлы одна. Рыкнул Бессонко, чтобы указать суке ее место, потом спросил, не видала ли она на крыше конюшни кота. На что Найда куснула не больно за ногу и проворчала: «Есть хвостатый, только не советую за ним гоняться. Оборачивается двуногим, подлец».
Значит, Бессонко не ошибся: Домашний дедушка прячется на конюшне. Хоронится на чердаке. Так, может, хоть сегодня решится к нему подойти? Вот уже несколько дней, возясь с лошадьми и усердно обучаясь их языку, подросток не раз ощущал на себе взгляд светящихся желто-зеленым круглых кошачьих глаз, однако, боясь спугнуть домового, делал вид, что ничего не замечает.
Сегодня он заседлал Савраску и принялся уже засовывать ременные путы в чересседельную сумку, когда услышал ворчливый голос:
– И с чего бы это всякий раз? Как под седло, так непременно мою Савраску.
Бессонко завязал сумку и только тогда медленно, чтобы не спугнуть, оглянулся. Посреди конюшни, важно выставив ногу, стоял маленький старичок в кунтуше, сшитом на человека обычного роста, и в огромных для себя сапогах. Явно не по руке дедку была и сабля, так что какой-нибудь насмешник мог бы по этому поводу повторить старую шутку: неясно, дескать, кто к кому прицеплен, сабля к старичку или старичок к сабле. Из-под лихо сдвинутой на одно ухо венгерской шапки с облезлым пером топорщилась седая щетина такой же длины, что и на морщинистом личике, круглые желто-зеленые глаза лучились знакомым свечением.