Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Сара Бернар. Несокрушимый смех
Шрифт:

Я отправилась за своей семьей, укрывшейся против моей воли в Германии, и после безумного путешествия среди немецких войск я привезла в Париж все свое маленькое семейство. В Париж я вернулась в разгар Коммуны, народ натерпелся от голода, холода и войны. Люди не хотели, чтобы все это прошло даром. Они видели, как в Париж возвращались буржуа – беззаботные, словно не было никакой войны, ни бесчестья, ни страданий. Им это не нравилось. И началась революция. Похоже, революции начинаются из-за того, что народы не желают больше голодать и заявляют об этом. Или, точнее, во Франции всегда наступает момент, когда требование хлеба означает государственный переворот.

Вместе со своей семьей я укрылась в Сен-Жермен-ан-Лэ. Париж находился во власти пожаров и сражений, и я не могла на это повлиять. Несмотря на всю мою печаль, мне действительно нечего было делать в столице: когда любишь свою страну, тяжело видеть ее преданной огню и мечу.

В то время у меня был друг, некий майор по имени О’Коннор, с которым я совершала конные прогулки в Сен-Жерменский лес. Жертвы войны, солдаты и вольные стрелки, прятались порой за стенами Парижа, чтобы немного передохнуть или добыть кусок хлеба. Один из них наткнулся как-то на О’Коннора и выстрелил. О’Коннор, в свою очередь, выстрелил в него и позже обнаружил его, умирающего, в кустах. Тот человек нашел в себе силы и выстрелил в него еще раз, но промахнулся, и тут я увидела, как мой красавец-майор, этот светский человек, джентльмен, попросту обезумел, на его лице появилось выражение преступной, звериной ярости, навсегда отвратившей меня от него: он собирался прикончить несчастного, но я успела выхватить у него револьвер. А между тем он мне нравился…

По вечерам небо над Парижем освещалось ужасающим мрачным светом, розовым или красным, и мы знали, что пламя пожирает город, возможно, уничтожает статуи, деревья, театры города. По правде говоря, в тот момент меня это мало трогало. Во время войны меня окружали очень добрые, милосердные люди, готовые разделить чужое горе; при мысли, что теперь они укрывались за баррикадами и что солдаты в элегантной униформе стреляли по ним, у меня сжималось сердце – к неудовольствию моих друзей и знакомых. Я тоже слыла революционеркой, хотя… хотя… Ладно! Думаю, сейчас не время говорить о политике или истории. Вероятно, и то и другое занимало крайне незначительное место в моей жизни – Вы должны знать это, но Вам следует знать и то, чего мне стоило иногда быть всего лишь легкомысленной, неглубокой, потрясающей Сарой Бернар! Впрочем, мои политические взгляды всегда вызывали негодование. «Как! – упрекали меня. – По какому праву вы говорите о бедных людях? Сами-то вы живете в роскоши, разве не так?» Сидя между двух стульев, я не могла втолковать им, что возможность вести приятную жизнь не мешает мне желать таковой же другим. Это как раз то, что можно назвать противоречием в моей позиции, и если уж приходится выбирать, то я предпочитаю сидеть между двух стульев, раздваиваясь между своими привычками к роскоши и состраданием, вместо того чтобы сыто и себялюбиво развалиться в удобном кресле, как это делают самые беспощадные буржуа, которые ухитряются не слышать криков снаружи. Я не стремлюсь примкнуть к ним, да я и не из их числа. Я всегда трудилась, чтобы заработать на жизнь себе и своим близким. Только буржуа могут верить, что раз у нас один и тот же обувщик, то и душа одинаковая. Меж тем их точки отсчета весьма ограниченны. И лучше уж отказаться от них без всякого лицемерия. «Как? Иногда вы едите черную икру? И вы осмеливаетесь желать, чтобы у других всегда был хлеб? Вам это кажется логичным?» Ну, хватит… Хватит…

Итак, Коммуна завершилась резней и кошмаром, и мы вернулись в Париж, раненные лишь издалека теми событиями, которые, однако, нам не довелось увидеть вблизи. К величайшему моему удивлению, одним из первых в Париже ожил театр. Это было необходимо всем, по крайней мере тем, кто имел возможность купить билеты. Что касается меня, то я в нем отчаянно нуждалась, это было движение, работа, средство избавления от смятения чувств и мыслей, которых до тех пор я никогда не испытывала.

«Одеон» возобновил постановку пьесы Терье «Жан-Мари», где я играла, и надо сказать, с успехом. Но впереди меня ожидало нечто иное, нечто возвышенно-грандиозное (время от времени у меня возникает такое предчувствие, что-то вроде запаха, бьющего мне в нос). А возвышенно-грандиозное в ту пору олицетворял собой Виктор Гюго, возвеличенный изгнанием [31] и вернувшийся в страну как пророк. Он взывал к новой демократии во Франции, и вся Франция знала его, вся Франция знала его слова, его семью, его похождения. В конце 1871 года в «Одеоне» решили поставить «Рюи Блаза».

Виктор Гюго попросил, чтобы первая читка состоялась у него дома на площади Вогезов. Мой зверинец, мой узкий кружок возопил: как! Это мне, с моей-то славой, ехать к этому старику? У меня еще не было ясного представления о существующих ценностях. Я еще не знала, что всегда отыщется десяток исполнителей текста, и есть только один человек, способный написать его. Я поддалась влиянию и уже почти решила не ехать на читку, но тут явился маршал Канробер и вовремя напомнил мне, что такое гений. Мы, артисты, словно птицы – как попугаи мы повторяем более или менее верно, более или менее хорошо то, что вообразил, придумал и создал кто-то другой, но чтобы осознать это, мне понадобилось время. На приглашение Гюго я ответила отчасти скрепя сердце, но, покоренная этим человеком, осталась у него по зову сердца, хотя он был некрасив, вульгарен, неуклюж, с блудливым взглядом и неприглядным ртом (только голос его был прекрасен, хотя он плохо читал свои собственные стихи). Но… он был гений! Как это объяснить? Он был чуточку выше других, и все-таки эта малость была огромной – для меня, во всяком случае, довольно чувствительной. Мое восхищение им росло день ото дня. И благодаря Гюго 16 января 1872 года в день премьеры я, бывшая до тех пор милой феей студентов, стала вдруг кумиром публики. Я была королевой Гюго, осужденной и влюбленной королевой, и исполняла эту роль достаточно хорошо, ибо нас ждал триумф: я стала королевой Парижа, его торжествующей и преисполненной радости королевой. Потеряв голову, публика бесконечное количество раз вызывала меня на поклон. Я стояла перед исступленной толпой, которая выкрикивала мое имя: «СА-РА! СА-РА!» Я смотрела на эти бледные и безвестные лица во тьме, которым зажигавшийся постепенно в зале свет возвращал краски и имена… В тот вечер я видела многих из тех, кто не любил меня, но теперь, однако, они, казалось, были в восторге и без ума от меня. «Ну вот, – говорила я себе, – ты получила то, что хотела… Смотри!» И мне хотелось смеяться. Толпа заполнила кулисы, и Гюго, преклонив колено, благодарил меня. Внезапно он показался мне прекрасным. От его высокого чела исходило сияние, волосы серебрились, а глаза смеялись и лучились. Он покорил меня и сам был покорен доньей Соль. На улице меня ждали студенты: они распрягли лошадей моего экипажа и вместо них тащили его до самого дома на Римской улице.

В ту ночь я не могла сомкнуть глаз, думаю, это была самая длинная ночь в моей жизни. Я официально была признана великой актрисой, я знала, что могу стать ею, и хотела ею стать, но до той поры была таковой лишь для себя одной.

Франсуаза Саган – Саре Бернар

Если позволите, позже мы поговорим с Вами о Вашем первом триумфе. Но мне хотелось бы задать Вам один вопрос… по сути, не такой уж интимный, ведь это мой долг биографа: что было между Вами и Гюго? Бог знает, какой он был блудник и почитатель женщин!.. Надеюсь, Вы были не слишком чувствительны к отсутствию у него красоты? Вы охотно говорите о его гении – но что произошло между Вами и этим гением?

Сара Бернар – Франсуазе Саган

Ну что ж, на этот раз Вы ничего не узнаете! Вот так! Думайте что хотите! Верят только богатым, не правда ли? Так что ищите – и обрящете…

Франсуаза Саган – Саре Бернар

Хорошо, хорошо, хорошо, хорошо… Это Ваше дело. Впрочем, все, о чем Вы мне рассказываете, – это Ваше дело, и, разумеется, я узнаю от Вас только то, что Вы захотите мне рассказать. Но лично я руку дам на отсечение, что у Вас с этим человеком была своя история. Не такой он мужчина, чтобы пропустить красивую женщину, а я знаю, Вы были красивы. У Вас были золотистые глаза, рыжие волосы и та грация, осанка, та стремительность, которые способствуют славе, придают уверенность и веселость. А этот смех… Мог ли он устоять перед Вашим смехом? Ну, будет… Будет… Говорите мне что хотите, отказывайтесь говорить правду, но я-то знаю…

Сара Бернар – Франсуазе Саган

Ну что ж, знайте! Знайте что Вам будет угодно, хочу я сказать.

А тем временем после «Рюи Блаза» я стала близким другом Гюго. Я встретилась с Жюльеттой Друэ [32] , бедной женщиной, которая сильно страдала из-за него, но лично я была счастлива: я думала о том времени, которое потеряла, находясь рядом с элегантными кретинами, хотя, сама того не зная, была окружена самыми выдающимися людьми! (Но даже зная это, к слову сказать, помню, как однажды в самый разгар беседы я оставила Виктора Гюго, чтобы встретиться с красивым болваном из «Жокей-клуба»! Воистину!..)

Тем не менее благодаря Гюго я познакомилась с Готье, с Полем де Сен-Виктором, с десятком, сотней, тысячью людей, которые отличались умом, а не одеждой. Для такой женщины, как я, это была существенная разница.

Как раз во время одного из банкетов того времени я увидела, как умер де Шилли, сраженный внезапно, не успев договорить какую-то умную фразу. Он упал головой в свою тарелку, я пыталась приподнять его, только и сказав:

– Вы шутите, Шилли!

Он не шутил, он был мертв. Признаюсь, меня это сильно напугало. Я не предполагала, что можно умереть иначе чем на смертном ложе, не думала, что можно быть поверженным вот так, в разгар веселья, на банкете или на спектакле. Роскошь, блеск, празднество, комедия, внешняя видимость казались мне надежной защитой от смерти. Так вот нет! Она пробралась даже туда.

Еще страшнее была смерть моей сестры Режины, которая скончалась в моей постели. Не один месяц я бодрствовала, наблюдая за ней из своего гроба – настолько мала была моя спальня. Сестра спала на моей кровати, а мой прелестный гроб позволял мне лежать рядом с ней. В тот день, когда она умерла, служащие похоронного бюро ошиблись и едва не унесли один гроб вместо другого. Это наделало шума и надолго стало предметом разговоров. А ведь на самом деле гроб был всего лишь местом, где я спокойно спала и откуда могла следить за своей сестрой. Режина умерла из-за своих излишеств: грубый, как у сапожников, язык, нравы сапожников, жизнь сапожников. Она погрязла в разгулах, пристрастилась к наркотикам, которые если и заменяют жизнь, то в конце концов обязательно отнимают ее у вас. Режина всегда была замкнутой и нелюдимой, ее необузданность в сочетании с необычайно привлекательной внешностью довела ее до печального исхода. Она умерла вопреки себе и вопреки мне, но не вопреки природе, это бесспорно.

Ее похороны были драматичными, и я, говорят, выглядела тоже драматично, а между тем я ничего не чувствовала. После всех этих ночей, ночей бодрствования и ужаса, я уже ничего не ощущала. Я никогда не испытывала нужного чувства в нужный момент, и если я оплакивала сестру, то это случилось позже, гораздо позже, только я никому об этом не говорила. А в ту минуту мне казалось, что это какая-то случайность, ночь бодрствования чуть длиннее прочих ночей. Мне никогда не доводилось, да и не хотелось объясняться или извиняться по поводу своих горестей или отсутствия горьких чувств, по поводу своих удовольствий или их отсутствия. Думается, не следует говорить о своих чувствах, гордиться ими или корить себя за них. Ничто не заставит меня изменить свое мнение на сей счет. Но, возможно, Вы тоже вините меня в холодности…

Поделиться с друзьями: