Сара Бернар. Несокрушимый смех
Шрифт:
Так продолжалось год, два, а мне показалось, что лет десять. Я перебиралась с одной сцены на другую, терпела один крах за другим, все шло из рук вон плохо. Я избавляю Вас от рассказа о моих трудностях с «Амбигю Комик», со всеми театрами, со всеми казино, со всеми полициями мира. Я избавляю Вас от рассказа об обидах, которые он наносил мне своими связями с актрисами, об оскорблениях, которые он позволял себе высказывать в мой адрес публично и наедине, я опускаю все, что мне пришлось вынести. А еще говорят, что я была холодна! Боже мой, как, признаюсь, мне хотелось быть таковой в ту пору! Я руку готова была дать на отсечение, чтобы стать ею! Но, увы, я такой не была, и если мне пришлось лишиться ноги, то совсем по другой причине.
И вот наконец! Наконец! В один прекрасный вечер мне чудом удалось изменить ему с Жаном Ришпеном [39] . Хотите верьте, хотите нет, но я без малейших отклонений целый год хранила ему верность, этой жалкой полуразвалине, этому слишком красивому отбросу. Вся эта любовная история, замужество и развод были для меня губительны со всех точек зрения, кроме одной. После Дамала я играла Федру лучше, чем когда-либо ранее.
Франсуаза Саган – Саре Бернар
Дорогая Сара Бернар,
Поверьте, я искренне сочувствую Вам. Такого рода ураган всегда неприятен, даже в узком кругу. А уж обсуждаемый, подстерегаемый и подогреваемый сотней людей должен стать настоящим кошмаром. И можно еще считать удачей, что Вы ждали тридцать восемь лет, прежде чем Вас настигла такая беда, это все-таки утешение!
Сара Бернар – Франсуазе Саган
Да, если хотите, утешение! Возможно… С ранних лет несчастья действительно, не обходили меня стороной, но я умела противостоять им. И отчасти горжусь этим. Перейдем, однако, к продолжению, это более интересно, вернее, перейдем к следующему: речь о Ришпене, том самом, кто сумел отторгнуть меня от Дамала, или, точнее, заставил нарушить верность ему. Представьте себе, что я, как это ни глупо, поклялась быть верной этому скоту, хотя он изменял мне, словно зверь в лесу. И в своих апартаментах, и за кулисами, я всюду с трагическим видом хранила величественное молчание. Рассердившись, Ришпен холодно изнасиловал меня. И тут я поняла, что моя верность была не так уж естественна. Несчастная любовь заставляет вас, бог знает почему, верить в добродетель, во всяком случае в вашу! Ришпен всеми силами старался вывести меня из этого заблуждения. Он очень был похож на Муне-Сюлли. Того же средиземноморского происхождения, смуглый, мужественный, отменного здоровья, он обладал точно такой же энергией и силой. Он писал немного глупые, скучноватые, но поэтичные пьесы, лично указывая на малейшие нюансы игры с трудно вообразимым кривляньем. Он любил важничать, носил колец больше, чем я, и, надо сказать, был на редкость забавен. А, кроме того, он был нежен и безумно в меня влюблен, что приятно разнообразило мою жизнь. Мало-помалу ко мне возвращалась вера в мою судьбу, тем более что я встретила Сарду, автора Сарду, который после «Федоры», русской пьесы, дал мне возможность сыграть «Теодору», пьесу византийскую. Это был двойной успех – и проникновение Византии в парижское общество, и несколько затрудненное проникновение некой Византии в мои финансы. После всех моих глупостей я, разумеется, снова оказалась на мели; я даже вверила свой театр сыну, которому тогда исполнилось всего пятнадцать лет, это было губительное начинание, и я вновь оказалась в самом плачевном положении. Благодаря Сарду я стремительно поднялась. Теодора с ее нарядами, драгоценностями, ожерельями, безумствами, императрица Теодора вновь вернула меня на трон, мой временный актерский трон, но все-таки трон. Правда, ненадолго! Долгов становилось все больше. Моим домам и моему театру не удавалось уравновесить друг друга. Словом, мне вновь пришлось отправиться в турне, на этот раз в Южную Америку. Признаюсь, я была рада уехать из своего города, из приходившей в упадок Европы, где на меня сыпались оскорбление за оскорблением, по крайней мере в частной жизни. И я снова двинулась в путь, естественно с «моей милочкой», а также в сопровождении Анжело и Гарнье, прекрасно ладивших друг с другом, и некоторых из тех, кто составлял прежнюю мою труппу. А такие были. Я не стану рассказывать Вам о Южной Америке и моих блестящих успехах. Скажу только, что ее жителям свойственны американское простодушие, американская роскошь в сочетании с некоторыми итальянскими оттенками, греческими и болгарскими безумствами. От императора Бразилии я попадала к правителю Перу, потом Чили и Уругвая, и повсюду делалось все возможное, чтобы доставить мне удовольствие. В Панаме, увы, Анжело и Гарнье сразила желтая лихорадка, но я спасла их. Одно лишь омрачило это турне, организованное, разумеется, Жарретом, который с давних пор оставался мне верен, во всяком случае как импресарио. Тем временем я поняла, что его молчание и загадочность были, скорее всего, проявлением значительного недостатка интеллекта, и очень боялась, как бы он не надумал возобновить со мной тот любовный дуэт, который был так мил в первый раз, в Северной Америке, но здесь, в Южной Америке, показался бы мне тягостным. По моему виду он понял, что я уже совсем не в том расположении духа, и стал на редкость сдержанным, спокойным и приятным деловым человеком. Я снова прониклась к нему определенным уважением и даже восхищением и радовалась возможности считать его своим другом и опорой в жизни, когда в Монтевидео он внезапно умер от сердечного приступа. Его с печалью похоронили. Собралась вся труппа, немного ошалевшая, в довольно пестрых одеждах, утративших былой приличный вид из-за бесконечных переездов с вокзала в гостиницу и пересадок с поезда в коляску, с судна в фиакр. Эта смерть всех нас застала врасплох, мы пришли без головных уборов, непричесанные, всклокоченные, с наполовину снятым гримом. Это были невообразимо странные похороны под палящим солнцем Монтевидео. В солнечной, карнавальной атмосфере тропиков Жаррет с присущим ему видом делового человека в своей благопристойной куртке был совершенно неуместен в качестве покойника. Пока бросали на гроб землю, мне вдруг вспомнились рдеющее солнце и задняя площадка поезда, вновь безмятежно продолжавшего свой путь, прекрасный первозданный пейзаж, руки, обнимавшие меня, и невероятный, поразивший меня запах. Я рыдала, но только внутренне, и меня снова, в который раз, наверняка сочли холодной и бесчувственной. Я уже говорила, что не умею плакать, когда меня постигает настоящее горе. С неким правдоподобием я плачу только на сцене.
Четыре года спустя мне пришлось хоронить Дамала, для спасения которого между тем я сделала все, но он умер от наркотика в одной парижской больнице. И если на его могиле прилюдно я проливала приличествующие слезы, то не испытывала и десятой доли той печали, которая одолевала меня, когда я хоронила Жаррета. А ведь я любила Дамала, страдала из-за него; я стремилась к нему, желала его и всегда ждала. Странно, до чего наша скорбь безучастна к нашей любви. Нас очень долго преследует тоска, жестокая, неизбывная, связанная с людьми, которых, как нам казалось, мы любили из прихоти, которые занимали наши мысли всего один сезон и которых, думалось нам, мы давным-давно забыли… А когда они умирают, сердце разрывается… Зато если умирает другой, тот, за кого мы готовы были отдать жизнь, нас одолевает лишь скука! Смерть и та не умеет хранить верность!
Франсуаза Саган – Саре Бернар
Прошу прощения, что прерываю Вас, но я заметила некую странность в Вашем рассказе: может показаться, что эти годы, эти восемь или десять лет были для Вас чередой путешествий, любовных увлечений, но с точки зрения чисто театральной ничего по-настоящему интересного не произошло (если оставить в стороне финансовые затруднения, от описания которых Вы так любезно избавили меня и которые я, если не охотно, то вполне легко могу себе представить). Неужели не было ничего, что увлекало бы Вас в Вашем искусстве, или не было пьесы, которая воодушевляла Вас, а может, Вам изменил успех? Нет, я знаю, что это не так, Вы были на вершине славы. Тогда почему Вы не говорите о театре? Может, Вы утратили то, что примитивно именуется «священным огнем»?
Сара Бернар – Франсуазе Саган
Это верно, я не говорю Вам о театре того времени, потому что он был для меня скорее источником огорчений, чем радости. Как Вам сказать… Не то чтобы отсутствовали пьесы или я хоть сколько-нибудь скучала: я арендовала «Амбигю Комик», я арендовала «Ренессанс», я делила свое время между этими театрами – и конечно, разорялась. Я не переставала работать, ставить новые пьесы: пьесы Ришпена, Сарду, Дюма-сына, Банвиля! Я не останавливалась, и успех сопутствовал мне, особенно с пьесами Сарду. Но вот что странно: хотя эти женские роли, особенно у Сарду, были великолепны, Теодора, Федора и Жисмонда – невероятные, удивительные персонажи (не говоря уж о Тоске!), причем Сарду, а потом и я так постарались, что публика принимала пьесы с восхищением, и успех не покидал меня, но творениями эти роли назвать было нельзя.
Мне казалось, что внутренне я не развиваюсь в своей профессии. Если Вы прочтете Сарду теперь, полагаю, Вы будете смеяться или сочтете это чересчур мелодраматичным – что ж, вполне возможно. Но в то время людям нравилось именно это, и мне тоже нравилось! Однако я обладала здравым суждением, заставлявшим меня выбирать друзей среди самых утонченных и восприимчивых парижских писателей и артистов. Но об этом я расскажу Вам позже. Как бы там ни было, если моя жажда блистательных успехов была полностью удовлетворена, то для себя самой мне хотелось чего-то иного, мне хотелось трудностей, которых я не находила.
Моей первой попыткой и наиболее обсуждаемой в ту пору был Лорензаччо. Я решила сыграть Лорензаччо Мюссе, роль, никогда не исполнявшуюся женщиной. Это как никогда вызвало много толков. Роль была великолепная, и полагаю, она такой и осталась. Я невероятно много работала над Лорензаччо, этот персонаж завораживал меня, и думаю, мне немного, ну хотя бы отчасти, удалось передать его неоднозначность.
Франсуаза Саган – Саре Бернар
На этот раз Вы грешите скромностью. Позвольте мне привести отзывы критиков того времени. Жюль Леметр, например, не отличавшийся мягкостью, писал: «С первого ее выхода в черном камзоле, со смуглым лицом – как это было похоже! А какой у нее был вид – печальный, загадочный, двусмысленный, томный, пренебрежительный и порочный. Да все – контроль над собой, едва заметное волнение, скрытое под маской подлости, вызывающая, дьявольская усмешка, которой Лорензаччо отыгрывается за ложь своей роли, истерия мести, нежность и мечтательные передышки. Госпожа Сара Бернар по-королевски расплатилась с тайными духами Мюссе за долг Рашели!»
Мне кажется, это весьма неплохой отзыв. Если бы я была актрисой, то мне приятно было бы читать подобные вещи. А Бернард Шоу, который по своей природе отнюдь не был восторженным человеком, сказал о Вас так: «Мы прощаем ей неправдоподобие. То, что она таким образом навязывает нам свою волю, вполне сочетается со столь эгоистичной и даже ребячливой игрой. Это искусство не предполагает заставить вас мыслить более высоко и более серьезно, это искусство призвано заставить вас восхищаться вместе с Сарой Бернар, защищать ее, плакать, смеяться вместе с ней, хохотать над ее шутками, затаив дыхание, следовать за ней в ее удачах и неудачах, а когда опускается занавес, безумно аплодировать ей».
Это тоже, мне кажется, совсем неплохо. Согласитесь! Странно все-таки, что именно мне приходится приводить высказывания лучших Ваших критиков, словно я должна поддержать Вас… Похоже, Вы чем-то опечалены, или я ошибаюсь? Меня сильно огорчит, если моя просьба обратиться к воспоминаниям навеяла такую грусть. А тот несокрушимый смех, о котором мы говорили, – что с ним сталось?
Сара Бернар – Франсуазе Саган
Тот несокрушимый смех, моя дорогая, слава богу, меня не оставил! И если мне взгрустнулось, то потому, что именно в 1895 году, возвращаясь из Южной Америки, я ударилась ногой на этом проклятом судне, и с тех пор у меня стало болеть колено. Из-за этой скверной травмы моя жизнь вплоть до самой ампутации была отравлена, и порой мне трудно было смеяться. Но поверьте, я все-таки хорошо посмеялась в этот период успехов и легкой жизни. Не сомневайтесь, я все-таки имела возможность иногда по достоинству оценить «весь Париж», как теперь говорится, – да и тогда уже это было принятое словосочетание. Представьте себе, ко мне в гримерную явился однажды некий Леконт де Лиль [40] , надменный, как павлин, мрачный, измученный, немногословный, с нахмуренными бровями и сердитым видом, готовый презирать или ненавидеть меня. Я мгновенно избрала наилучшую тактику: усадила его, приложила ладонь к своим губам, словно умоляя его молчать, и, вскинув руку, стала читать его собственные стихи. Благодарение богу, память у меня была прекрасная. А она, поверьте, необходима для постановки трех огромных пьес за один сезон, и я запоминала даже самые мелкие реплики. Так вот, я с воодушевлением начала декламировать своим железным или хрустальным голосом, моим золотым голосом, глядя на этого зачарованного старого орла; я читала его стихи, все, какие только знала. Он был без ума от меня. Следует признать – полагаю, это тоже осталось неизменным, – что писатели не могут устоять перед собственной манерой письма. Достаточно продекламировать им их творение, и они тут же лишаются чувств от восторга перед вами, но на самом деле – перед самими собой!
Монтескью был одним из лучших моих друзей. Он был безумно забавным, безумно одаренным и порою, должна признаться, безумно злым. В 1880 году он был очень красивым и живым, даже неподражаемым. Это он привел меня, чтобы я почитала, ну конечно же, его собственные стихи, к графине Греффюль, которая, думается, стала прообразом герцогини «У Германтов» Пруста; это он брал меня на светские празднества, это он нередко помогал мне репетировать классические роли, и с помощью Кью-Кью я познакомилась с Поцци, Д’Аннунцио и самими Гонкурами. Но зато уже без его помощи я встретила Жюля Ренара. Он был самым недоверчивым мизантропом на земле, самым нелюдимым и самым настоящим, какого только можно вообразить. Он пришел ко мне случайно, как приходят посмотреть на колдунью; я только и сделала, что поговорила с ним непринужденно, и мы сразу стали хорошими друзьями. Его я очень любила. Несравнимо больше, чем иных, считавшихся более блистательными.