Сборник фантастических рассказов
Шрифт:
Каким внутренним чутьем мать просекла, что кричать бесполезно, плакать тоже. Следователь был не страшный, но внутренне собранный, тяжелый.
Человек-ядерцо.
— Дома не ночует, не звонит. Вот и вчера заходил ваш товарищ, – запричитала она.
— Врешь, мать. Ну ври… Только там ври, в коридоре.
Следователь кивнул матери на дверь, сел и стал писать.
Тогда мать быстро, неумело, опустилась на колени и стала кланяться. Зачем?
Сама не знала. Только поняла вдруг, что стоит на коленях. И сама в глубине удивилась: откуда взялись эти поклоны, ведь в церковь-то сроду не ходила.
Следователь коротко посмотрел и отвернулся. Видно, и к этому привык. Мать стала плакать, потом спросила:
— А сколько сидеть-то?
Это был уже торг. Почти сговор. Сговор двоих во имя третьего предать четвертого.
— Так… — следователь деловито заглянул в папку. — У него уже три есть.
Условно. Ну еще четыре дадут, за рецедив. Считай, мать: семь, но по факту лет пять. При хорошем поведении года четыре. И если сам придет — тоже зачтется.
Белесые ресницы пытливо моргали. Они ждали, очень довольные собой. И мать это поняла.
— Значит, сына тебе привести, говоришь? Зачтется, говоришь, да?
— Зачтется, мать, зачтется.
Она шагнула к столу, откинулась и неумело плюнула. Плевок упал почти отвесно, попав между папкой и телефоном. Потом мать повернулась и вышла.
Следователь схватился было за трубку, но передумал. Вместо этого вытащил из корзины скомканный лист и аккуратно, начиная от краев, вытер плевок. Потом взял еще один лист и промокнул насухо, пока не остался доволен.
Через два дня мать вновь пришла к следователю, за рукав, почти насильно волоча за собой старшего. Нашла у того плосколицего.
— На, жри мясо! На!
Младшего брата выпустили сразу, как посадили старшего. Гришка несколько дней пролежал на диване носом в подушку, а потом отлежался и стал жить дальше.
Мать тоже живет дальше: все так же прыгает воробьем. Вот только пирожки у нее пригорают, чего раньше не было — ну да это мало ли почему может быть. Ну да сколько веток не ломай — всякая по-своему треснет.
Старший сидит пока в городе. Мать ходит к нему часто: навещает, носит передачи. Писем Гошка почти не пишет, а если пишет, то с жалобами и просьбами присылать шерстяные носки и сигареты. Говорит: на них все остальное можно выменять. Ему виднее.
Добрынюшка Никитич млад
ПРОЕЗДОЧКА БОГАТЫРСКАЯ
кибербылина
По чаще глухой, по бронзовой, среди стволов чугунных ехал могучий русский богатырь Добрыня Никитич млад. Конь под ним железный, подковки у коня кремниевые, гвоздики на подковках титановые, седло под витязем кобальтовое на двенадцати подпругах, тринадцатая не ради красы, а ради крепости богатырской; глаза у коня — линзы драгоценные, из рубина выточенные. Сам Добрыня Никитич богатырь не простой — тело у него стальное, в трех кузнях кованное, в печи огненной закаленное, кудри у Добрынюшки серебрянные, кольчуга на нем молибденовая, нагрудничек — вольфрамовый, шлем — с шишаком никелевым. Едет Добрыня посвистывает, коня своего по крупу похлопывает, вспоминает он матушку родную, что оставил он в Рязани купеческой.
Ай доселе Рязань слободой слыла, нонче Рязань слывет городом. Жил в Рязани торговый гость Никитушка Романович с женой своей Омельфой Тимофеевной. Был Никитушка Романович в плечах хромированных широк и мышцами пневматическими силен, не любил Никитушка в лавке сидеть да монеты считать, а любил он на охоту удалую выехать. Силу он имел великую, с одним ножом булатным ходил на кабана бронзового, а на медведя железного, самосборного, ходил он с рогатиной.
Сколько раз Никитушку лоси на рогах подкидывали да медведи железные корпус его когтями рвали тому счету нет, а ему все нипочем. Наложит латочку медную да знай посмеивается, а на другой день снова на охоту идет. Совсем в Никитушке Романовиче страха не было.
Да пришла пора, остановилось у него сердце атомное, закрылись глаза его зоркие. Овдовела Омельфа Тимофеевна, осталась она на свете одна-одинешенька.
Тошно тут стало Омельфе, долго она в тоске билась и надумала собрать сынка Добрынюшку по подобию мужнему. Сковала она Добрыне в трех кузнях тело стальное, закалила его в печи русской огненной, заговорила от стрел, мечей и копий вострых, а как кудри его серебрянные отливала, слезами горючими их окропила. Минул срок, вышел Добрынюшка из печи, стал он расти не по дням, а по часам. Ест Добрынюшка хлеба железные, пьет йод да бром — на глазах силушкой наливается.
Минуло семь лет как один день, стал тут Добрыня да семи годков, стал он на улицу похаживать, с малыми роботятами поигрывать. Кого Добрыня за ногу схватит — у того нога вон, кого за руку — у того рука вон: непомерная была его сила да вредная.
А как стало Добрыне восемнадцать годков, стал он погрущивать. Ввалились щеки его стальные, посеклись кудри серебряные.
Стала Омельфа Тимофеевна Добрынюшку допытывать:
— Что с тобою, чадо мое родимое, больно мне глядеть на тебя! День ото дня ты хиреешь, секутся кудри твои серебряные. Уж не заболел ли ты, не сглазили ли тебя ворожеи коварные, не опоили ли лютым зельем?
Отвечал ей Добрынюшка Никитич млад:
— Тошнёхонек мне, государыня матушка, весь белый свет. И зачем ты меня матушка, на свет спородила? Лучше бы сотворила ты меня серым камушком вставала бы на берег крутой да Пучай-реки, бросала бы меня, Добрынюшку, да с крутого берега.
Испугалась Омельфа Тимофеевна:
— Отчего же тебе тошно, Добрынюшка? Разве плохо тебе в моем дому? Разве мало у нас лавок торговых, мало в конюшнях коней резвых, разве платье твое не самоцветами украшено, не золотыми нитями вышито? Может, тебя, Добрыня, женить пора? Сосватаю я тебе любую девушку рязанскую из семьи богатой из купеческой лицом медную, телом статную, с губами яхонтовыми да перстами золочеными.