Сегодня и завтра, и в день моей смерти
Шрифт:
Неужели?!
– - раскаленно сверкнуло весеннее. То, что Лина мне привезла из Москвы: "Они мне сказали: еще бы немного, и это вылезло бы из носа". Присел у кроватки, пальцем тронул, наткнулся. На сосульку. Твердую, мокрую. Красным сосочком выглядывает.
– - Папа, что это? Шишка, да?
– - И вошедшей Тамаре: -- Мама, это шишка?
– - все толкала ее, трогала пальцем.
– - Да...
– - разогнулась Тамара. И вышла за мной: -- Надо уезжать. Ты возьмешь вещи... в чемодане. А мы потом приедем. И сразу же туда позвони.
– Сегодня воскресенье, завтра. Пойду к хозяину, скажу.
Да вот и сам он навстречу: "Здорово, Саша. Покурим? А ты чего хмурый? Шли бы погулять, вон люди..." -- "Послушай, Коля, мы уезжаем. Совсем. Дочка у нас заболела. Наверно, в больницу придется. За нами еще восемьдесят пять рублей. И за клубнику два" -- "Да брось ты..." -- "Не брось... Вещи я пока оставляю. Денег у меня сейчас нет. Может, удастся холодильник продать, тогда отдам. И так тоже. Приеду, повешу объявление, а ты, если придут, покажешь его. Он почти новый".
– "М-да...
– - пробасил сочувственно.
– - Вон как вышло"
Чемодан уже вспрыгнул на табуретку в сенях, жадно раззявил свою бегемотью пасть. У него тоже судьба. Желтый, фибровый, он пришел к нам еще до тебя. Он и после, что тоже не диво, жизнь оседлую вел, антресольную, по командировкам не шастал. А на дачи брали. Сперва желтомордому, импортному, срамно ему было средь обшарпанных сотоварищей, потом ничего, от такой жизни сам пооблез, поржавели и зубы никелированные. Вещи тоже, как люди: одних мы переживаем, другие нас. В сенях быстро перешушукались: "Не говорить, что едем?" -- "Пока нет".
– - "Ты вымой там все, приготовь".
– - "Хорошо, давай мне все, чтобы вам налегке. Может, и Лерочку нести придется".
– - "Мама..." -- "Иду-у!.." -- бодро. "Мама...-- одетая, ты лежала, облокотясь на нашем матрасе.-- Мы что, уезжаем?" -- "Лерочка, надо", -- выложил я. "В больницу?
– - горько выгнулись губы.
– - Не хочу-у...
– - головой замотала, забилась бессильно, -- не хочу, ма-мочка... папочка, не хочу уезжать с дачи", -- и текли на подушку слезы, прожигали ее. Кулачком колотила по подушке отчаянно.
"23 авг.63 г.Разговаривают соседи: -- Вы когда уезжаете с дачи, 31- го? А Лерка гордо: -- А мы тридцать седьмого!" . .
Равнодушно, молча встречала квартира. Лишь в десятом часу задребезжал телефон: "Саша...
– - почему-то из дальнего далека долетало, -- мы на Финляндском. Выходи к метро. Лерочка очень устала. Может, нести придется".
Вышли. Села ты на скамейку, сгорбясь, локти в колени. Бледно-синяя, с темными, как осенние тучи, подглазьями. И сейчас, всякий раз проходя мимо этой пустынной скамейки -- снег ли там или капли сочатся слезами, пыль сухая лежит на сухом, шелушится нестерто, -- я глаза твои вижу, такие печальные, обведенные черно. И такую усталость, недетскую муку. "Лерочка, папа тебя на руках понесет".
– - "Не хочу!" -- "Да я на закорках. И никто ничего не подумает -- (нечто вроде далекой улыбки прошло: бывало, любила так на мне ездить).-- Подсажу на спину, а ты знай погоняй: но!.. Добежим, не заметишь".
Тихо в доме, никто не звонит, видно, за лето телефон наш мохом порос, приржавел в чужой памяти.
– - Папа, вы меня сегодня...
– - губы привычно горько сыграли, -- не будете от... отправлять в больницу? А завтра?.. А вы со мной будете? Рыжка, наверно, выросла.
– - Нет, Лерочка, она уж, наверное, старая.
– - Старая Чернулька!
– - сердито отрезала.
– - А Рыжечка молодая. Мне дяденька говорил.
Пошел день, разрешили ложиться нам вечером. И настала минута -сказать. Плакала, но тихонько, сил не было. "В педиатрический? Мама, а девочки там знакомые будут?
– - сидела, по-старушечьи сгорбясь. Тамара осторожно натягивала чулки и рукой проводила по голени затаенно ласково. Обернулась ко мне -- взгляд горящий, рыдающий, опустила голову, нахлобучила темные волосы. Чтобы ты не увидела. "Мама, а какие девочки? Таня будет? Света?
– - Не дождавшись, сама же отрешенно ответила: -- Света поправилась... все поправились...--- помолчала.
– - Мама, а Андрюша, правда, не умер? Правда, что его увезли?" -- "Увезли... правда", -- сказал я. И ведь правда: в гробу.
И вошли мы под сень вековых тополей, в перешепот их и в молчание. ЧАСТЬ ШЕСТАЯ
"Но продуман распорядок действий". Шли, держа тебя за руки, вдоль забора, облезлого, старого. Тополя высоченные глухо роптали. А пчу грачи не вьют гнезда здесь? А пчу, скажите, не нравятся им эти исполинские дерева? Все тут есть: дымы городские, бачки выгребные, медицинская помощь. Нет, не вьют, не галдят, не детятся. Насмотрелись, что ли? Или всюду царит он, всеобщий закон, и никто не в силах быть умнее своей судьбы? И когда родилась ты, мне казалось, что, ежели не в писаниях, то в тебе обманул я судьбу. Слишком сильно, бывало, я думал: когда становилось тошно, что ничего не выходит, забивался под твое неоперенное крылышко -- пусть уж так, зато ты у меня, ты, и хватит. Но когда мы ловчим с судьбой, то труда себе не даем замечать этого. Живем, и вся недолга. Когда же она поступает с нами, говорим обиженно: как жестоко нас обманула судьба. Это так, это нам не дано поступать с нею. Разве что в поговорочке: "Человек хозяин своей судьбы". Но сие из газет, для газет. Даже грустное: "Если бы молодость знала, если бы старость могла", -- толкует совсем о другом. О том, что сложить бы иначе, по-новому. Но, скажу вам, печь голландскую, в кафеле или русскую с сыто гудящим челом, и лежанку нехитрую, или вовсе мангалку из двух кирпичей сложить можно. Но судьба -- про другое. Не про то, что "написано" на роду, не про то, что станется, а то, что случилось, сложилось. И чего уж иначе не вывернешь. Потому что не властен. Нет, не Рок -- но Постфантом. Сперва случится, сложится, потом скажут: на роду было написано. Хорошо, а ежели глянуть иначе: отойти назад и вперед посмотреть. Вот тогда получится Рок, предопределенность.
Никакой не писатель, никакой не служака и уж вовсе не чивый кормилец, я отнять от себя даже сам одного не смогу: что отцом был. Далеко-далеко не предельным: свое личное вовсе не меньше любил. И представить себя лишь "в кругу семьи", среди множества чад -- и помыслить не мог. Нет, увольте. Да, сидел месяцами на дачах, да, готовил, гулял, постирывал, но все это вынужденно, спихнуть не на кого было. Это как -- нормально? Да, считаю, что да. Ненормально стало, когда в тебя вцепилась болезнь.
Но каким-то отцом и я был. А теперь и того более. Вот недавно, когда мороз завернул под двадцать, напялил подштанники; собираясь после суток домой, вышел из душа и, как водится, тупо задумался. Будто со стороны на себя глянул , прошептал, чтобы Гоша внизу не расслышал: "Ниобея в кальсонах".
Положили тебя не в твою, не в Андрюшину -- в Витину келью, и оттуда всплывало весеннее, жалобное: "Дя-енька, по-цитай книзецьку... дяенька, хоцю ябъяцька..." Вот, лежал он, сердечник, не двигался, а Салунин скакал на пружинах: ма-каенов, макаенов! А потом встал Витенька, такой шустрый гамен, забегал, заголосил на всю клинику. Да, по-живому умирать можно и по-мертвому выздоравливать.
На смену я с утра заступил.
– - Папа, а у меня уже мазки брали.
– - Хорошо, гулять разрешат.
– - А как мы гулять будем?
– - Раскладушку вынесу.
– - Здравствуйте, я ваш лечащий
врач, -- поклонилась худощавая незнакомая женщина, показала умной улыбкой, сколь приятно такое знакомство.
– - Ну, давай, Лерочка, посмотрю тебя. Сегодня укол сделаем.
Подкатила сестричка к нашему боксу кресло-коляску, Андрюшину, и, взглянув на нее, вздохнул: "Лерочка, может, дойдем?" -- "Давай... только ты меня подержишь? Папа...
– - обернулась в дверях процедурной, -- ты... ты здесь будешь?"
Увели. Заплакала. Ничего, ничего, только бы помогло. Кричит! Стекла нижние были закрашены, на носки привстал, увидел. Только ноги твои, худые, с коленками острыми. Как давил на них кто-то. Остальные... трое? четверо? заслоняли, склоняясь. Они были люди, хорошие люди, столько делавшие для нас! Вот сейчас, на особицу, сострадающе, и единственно лишь от них могли мы ждать помощи, лишь от них, от них! но они для меня в ту минуту были белые грифы. Над тобой. Отошел к окну, заплакал. Замечал, как шли мимо, ну, и ладно, смотрите. Рукавом утерся, заготовил тебе улыбку. "Папа...
– протянула неколотую ручонку, -- а когда мама придет? Она знает, что мне... делали?" -- "Конечно, ты же видишь, как у тебя носик болит, надо же что-то делать".
От натяга уже начинала лосниться воспаленная кожа. Что же будет, если... "Опять тошнить будет.
– - Помолчала.
– - Ночью. А мамы не будет".
Когда собрался уходить, сестра подошла к боксу: вас там просят. Это Лина была. "А я могу посмотреть? У меня и халат есть".
– - "Нет, не стоит, и так мы торчим. К окну подойди".
– "Теть Ли-ин..." -- приподнялась, руками в подушку уперлась. "Гулечка!., маманька моя!.. я тебе куколку принесла,