Сегодня и завтра, и в день моей смерти
Шрифт:
Что там было? Обычное: подступали к тебе, нет, не мучить, просто выслушивать, просто пугать. Вышли. Кланялись, осыпая друг друга лепестками белоснежных улыбок. "Ну, я все сделал. Начертил им...
– - умно усмехнулся, мотнул черноволосой, блестящей головой.
– - Сегодня же сделают. Да, хуже стало. Эндоксан не помог. Ну, посмотрим, посмотрим!.. Звоните!.. Ох, попадет мне! Ну, ладно. Всего доброго!..-- и, как вышел оттуда, с Песочной, в халате, так и
спрятался в нем: алиби.
Ну, что, товарищ Лобанов, пригорюнились? Сейчас
сделаем.-- Прощала меня заведующая за Пигмалиона.
А!..
– - рукой лишь махнул.
Не верите?.. Так настаивали. А вдруг?
– - весело, с вызовом. Она -- мне!
Евгения Никаноровна, ну, разрешите мне быть подольше.
Ведь жена извелась.
Поймите, мне не жалко, но нет в этом нужды сейчас. Ну, когда будет, тогда и разговаривать будем. Шли бы вы домой... простите, как вас зовут? Ах, да, да, идите, не беспокойтесь, все сделают. А вы разве не работаете? Кстати, я уже говорила вашей жене: может, вы бы отпустили ее на день, ну, на полдня? Помыться и отдохнуть.
Она не уйдет.
М-да, она мне это тоже сказала.
А насчет работы вовремя она мне ввернула: было пятое сентября, надо переполучать деньги. Уже не для Зины, уволенной -- для Славы, вернувшегося из отпуска. Пять месяцев спустя я приду к нему в больницу и услышу: "Все!., откину хвост... мать!" А тогда разве можно было сличить тот накаленный голос с мягким, смущенно-приветливым: "Саш, я сейчас за обедом сгоняюсь, поешь. Только вот, может, в магазин сходишь?
– - сунул руку в карман.
– - Всей капеллой бы, а, Павлуха?" -- хитро усмехнулся старому своему товарищу. "Нет, я уж свое отходил...
– - заскрипел астматик Павел, заглянувший с обеда сюда,он все еще жил над котельной.
– - И тебе тож не советую".
– - "Ты скажи...-- все же удивленно развел алюминиевыми судками, стряхивая с них воду,
Вячеслав.
– - Куда мне до его было, а сейчас... Сколько ты уж
постишься, Павлуха?" -- "Семь лет!" -- Отрубил. "И не тянет?" --"Тянуло бы -- дотянулся бы. Ясно?"
Покачивая в удивлении головой, пошел Слава на кухню, а я глядел на них так, как глядят, повиснув вниз головой: все такое и не такое. "Хлопцы, на вахту!.. Саш, иди...
– - стукнул судки на стол. Такой цветущий: только с юга, свежий -- все твердит о несокрушимом здоровье, а оно, сердце, достукивает последнее.
– - Саш, это тебе..." -- с улыбкой, отворяющей душу, налил свекольнику в миску. И чего-то вдруг захотелось есть, отпустило меня на минутку: все же сделали, а теперь... ведь сказала же сама Никаноровна: а вдруг? Только бы начало действовать. А вот там ребятишкам ни разу свекольника не дали. И самим принести не дадут. "На, Саш, котлетинку".
– "Нет, спасибо".-- И скис.Как пришло оно, так ушло -- отвлечение. И не слышал их, похохатывающих. Только видел, не глядя, как цепляют меня взглядами, молча.
Лето, лето, тепло даже вечером. Завтра год, шестое. Восемнадцать ноль-ноль. Вхожу и, словно эспандер, с трудом тяну улыбку к ушам: "Здравствуй, доченька". Но печально молчишь, только щелочкой светит в меня синевато затекший глаз. И другой, тоже сузившийся. Ох, как плохо сегодня. Не дышится. Как ни ляжешь -- никак. Показываешь на ухо. "Почесать?" Кивок. Значит, уже в ухо лезет, в левое. Плохо слышит. Сукровица. Вот теперь, когда здесь, в боксе, время вприскочку запрыгало. Но приходится уходить.
– - Саша, надо что-то делать. Они говорили, если плохо, трубочку в горлышко вставят. Тут были с ушного, но я им не верю, надо Акимовну попросить. Посоветуйся с кем-нибудь.
Темным-темным двором, где сидели мы с Анной Львовной, где металась молодая безумная мать, где, скульптурная, вырисовывалась в зелени красивая Никаноровна, -- я молил на бегу вслух, задрав голову в небо:
– - Господи!.. еще все в твоих руках. Еще все-все можешь ты сделать! Ты один можешь. Не забирай Лерочку! Ведь ты можешь. Они -- нет, никто, и это лекарство, но ты, ты же видишь: им нельзя друг без друга, нельзя!..
"О чем бы ни молился человек, -- размышлял Тургенев, -- он молится о чуде. Всякая молитва сводится на следующее: "Великий Боже, сделай, чтобы дважды два было не четыре!" Только такая молитва и есть настоящая молитва -- от лица к лицу. Молиться всемирному духу, высшему существу, кантовскому, гегелевскму, очищенному и безобразному богу -- невозможно и немыслимо. Но может ли даже личный, живой образный бог сделать, чтобы дважды два не было четыре? Всякий верующий обязан ответить: может -- и обязан убедить самого себя в этом. Но если разум его восстает против такой бессмыслицы? Тут Шекспир придет ему на помощь: "Есть многое на свете, друг Горацио..." и т. д. А если ему станут возражать во имя истины -- ему стоит повторить знаменитый вопрос: "Что есть Истина?" И потому: станем пить и веселиться -- и молиться".
Так и не так. Что же, помогли вам, Иван Сергеевич, Шекспир и другие, когда умирали от этого же? Хорошо говорить так: "Друг Горацио", когда и боль, и молитва -- абстрактны, когда все это -- головизна, когда все это у... другого.
Я гляжу в небо, голубое и розовое, ровное и заложенное облаками, и не вижу там ничего. Только, как в печную трубу, черную несправедливость. И все. Ты прав: нельзя молиться безобразному. Нельзя молиться и безобразному. Но и в этом не можем мы стать греками, римлянами -- развести на небе колхоз, населить его Зевсами, Вакхами, Афродитами. Не можем, хоть и сами вскормлены коммуналыциной. И не надо быть мудрецом, чтобы внять простому: нет Его -как живого, подобного нам существа. Которое ест, пьет, вычесывает из бороды блох, свершает на нас ежедневную свою нужду. Но в какого-то верят же люди! И темные, и светлейшие. Наперекор разуму, здравому смыслу, опыту, фактам -наперерез всему! Отчего же?
Есть фанатики, циники, просто убийцы -- те пройдут, не дрогнут и в смертный час, не запросят пощады, но они -- исключение, буква, выпавшая из книги бытия. А простым смертным во всем, что имеют и чего не имеют, и стремятся к чему и к чему не стремятся -- нужно ль что-то еще, известное и однако же малопонятное? Нечто выше героя, вождя, футболиста, любимой, себя самого? То, что есть, что не может не быть. То, что лучше б стояло... в сторонке, невостребованно, ненужно; пусть над нами, над всем, но подале, поближе к кому-то. И тогда его, этого, как бы нет -- даже думать об этом смешно, что оно есть. Да, в обычной, размеренной жизни не нужно. Но -случится, и тогда... человек человеку кто? Да, согласен: "друг, товарищ и брат". Так должно быть, в идеале. Правда, те же безымянные (по счастью для них) братья, что единственно выражают нас в анекдотах, тут же и досказали жестоко: "Друг, товарищ и... волк". Есть, есть братья, но и волки ведь тоже? Согласимся и с этим -- для равновесия правды. Но хочу не о том. Вот случится беда, и тогда -- пусть брат, пусть сват, пусть друг, пусть родимая мать, но -- к кому? к кому простереть тебе руки? С надеждой, с мольбою о чуде? Кто поможет тебе? Брат вздохнет и поедет домой. Сват включит телевизор. Друг протянет руку, а все же, таясь от себя, подумает: хорошо, не со мной. Мать покорно вздохнет: "Что же ты можешь, Сашенька, сделать? Рук не подложишь. И в землю вместо нее не ляжешь". Кто же, Господи, кто?!
Сколько нам помогали! И какие люди! И они были чем-то большим, чем братья, друзья. И все же! Не смогли -- не могло человеческое. Ну, так кто же, кто? Эскулап? управхоз? университетский теолог? Или падре в партийной сутане? Чем хоть рану они, материалисты, загладят? Да материей -- солью зернистой.
Все в мире -- материя, все. И мысли, и опухоль. Вот она, дьявольская, взбесившаяся, пожирает тебя, душит, губит на наших глазах. Ну, так дайте, дайте другую материю, антиматерию, дайте! Что же вы? Значит, что, остается лишь бог? Он один? И неважно, как обозвать его (Буддой, Аллахом, Иисусом, Всевышним, Провидением), но всегда-всегда это горькая жажда справедливости. И при этом... отказ от нее, смирение, примирение с подлой бессмыслицей, алогичной, жестокой. Везде и во всем. "Бог дал, бог взял".
Знание... так стремились к нему века, а ведь ясно было, что конечное знание -- это незнание. Нет конечного. Говорю о духовном. И зачем это все человеку? Чтобы знать, что ты смертен? Что -- минутный прах, "сосуд скудельный", от которого и черепков не останется. Ведь и прежде наш шерстистый прапращур не заблуждался, знал: уйдет. Но в раскопках владимирских, палеолитных, хороня двоих мальчуганов, положили родители (тридцать тысяч лет назад!) два копья их, в меховые одежки вырядили, унизали бусами и, наверно, поплакав, сказали им: ждите, скоро увидимся. И как был миллион лет назад, так и ныне он голый -- человек. Только что же с ним сделало Знание? Из руки посинелой, дрожащей, протянутой, вынуло черствую корку и вложило туда булыжник увесистый: знай, несчастный венец творения, нет загробной жизни. Только то, что здесь. От и до. Как однажды сказал наш сантехник Георгий. И за это -- спасибо?