ЖАНРЫ

Семен Бабаевский. Собрание сочинений в 5 томах. Том 4
Шрифт:

Щедров прислонился к дверце машины и так задумался, что увидел, точно бы наяву: будто бы сидит он в своем кабинете, окна заливает яркий свет, и вдруг входят Лукьянов и Крахмалев. Оба в старомодных русских кафтанах, подпоясанных красными кушаками. Сняли меховые шапки, пальцами пригладили русые, под горшок подрезанные чуприны и низко поклонились. Лукьянов вел Крахмалева под руку, как водят больных. Когда они, идя под руку, приблизились к столу, Лукьянов сказал:

«Антон Иванович, ничего плохого не думай о нашем Крахмалеве. В нем уже совесть заговорила. Он всем сказал, что недостоин стоять во главе колхоза. А к вам в райком прийти постеснялся. Не могу, говорит, стыдно. Вот меня и попросил проводить. Свою вину Крахмалев осознал. Так что он готов хоть сегодня уйти с поста…»

«Крахмалев, это правда?» — спросил Щедров.

«Истинная правда, — радостно подтвердил Крахмалев. — Меня уже не надо ни критиковать, ни снимать. Я сам себя раскритиковал и сам себя снял. И через то душа у меня теперь спокойна, и мне радостно жить…»

«Это хорошо, Крахмалев, если так, — похвалил Щедров. — Но зачем же ты пришел с Лукьяновым? Мог бы прийти и один!»

«Без Лукьянова мне никак нельзя! Лукьянов — моя совесть».

«Молодец, Крахмалев, правильно поступил, честно. И давно бы пора».

Тут вошла Любовь Сергеевна и, потупив глаза, сказала:

«Антон Иванович, как быть? К вам очередь. И все просятся».

«Кто такие?»

«Осознавшие. Их много».

«Попроси подождать. — И Щедров снова обратился к Крахмалеву: — Степан Петрович, а вас теперь куда?»

«Подчиняюсь воле наших колхозников и готов пойти на самую простую работу. Буду рядовым…»

«А что, если сторожем? Пойдешь?»

«С превеликим удовольствием!»

«А если к Лукьянову? Огородные канавы очищать от ила?»

«Посчитаю за честь!»

И вот уже входят те, кто ждал своей очереди. Первыми появились Черноусов и Ефименко. И если Лукьянов и Крахмалев нарядились в расцвеченные русские кафтаны, то елютинские молодцы были одеты в казачью форму. На них были новенькие, отлично сшитые бешметы, поверх бешметов — затянутые поясами черкески. На брови надвинуты кубанки с огненными верхами, за могучими спинами картинно повисли синие башлыки. В казачьем одеянии схожесть Черноусова и Ефименко была настолько невероятной, что Щедрову показалось, будто у него двоилось в глазах.

«Ну, молодцы-кубанцы, что скажете?»

«Антон Иванович, мы готовы! Уходим добровольно. С глубокой убежденностью в своей непригодности и с верой в светлое будущее».

«Хвалю! Куда же вы теперь решились определиться?»

«В кукурузные звенья рядовыми!» — дружно и в один голос послышался ответ.

«Смотрите, ребята, не подведите!»

«Рады стараться!»

Вошли Аничкина и Марсова, а Щедров их не узнал, ему показалось, что к нему неведомо откуда пожаловали монашки. В длинных, до пола, черных платьях, в белых, туго затянутых платочках, шеи наглухо закрыты тоже белыми воротничками, а на лицах — ни краски, ни пудры. Их кроткие, почти святые взгляды даже смутили Щедрова.

«Антон, не верь Калашнику, когда он говорит, что я еще могу трудиться на комсомольской ниве, — тихим голосом заговорила Аничкина. — Ничего он не понимает. Я с радостью уступаю дорогу молодым!»

«Милая Леля, я знал, что ты сознательная, что тебя воспитал комсомол, и я рад за тебя».

«Дорогой Антон Иванович, и я совершенно согласна с тобой, что наша газета печатает не то, что нужно, что она не является боевым органом райкома, — сказала Марсова, скромно глядя на Щедрова своими почти святыми глазами. — Поэтому я добровольно ухожу с редакторского поста и говорю: дорогу настоящим журналистам!»

«Молодец, Раиса! — сказал Щедров. — И как же идут тебе и это скромное платье и этот белый платок!»

В кабинет входят Логутенков и Листопад. На них широкополые бурки и седые полковничьи папахи. Затем появляются еще какие-то люди, которых Щедров не знал. И вот своей спешащей походкой входит Рогов. У него счастливое, улыбающееся лицо. В отличном костюме, в шляпе, с макинтошем на руке, Рогов пожимает Щедрову руку и говорит:

«Друг мой, Антон Иванович! Друзья мои, это же прекрасно! Как прекрасно нам всем сознавать, что все мы делаем одно общее добро. И я, и вот Логутенков с Листопадом, и Аничкина, и Черноусов с Ефименко, и даже красавица Марсова, и все те товарищи, которые еще сидят в приемной и ждут своей очереди, — все мы нашли в себе мужество, чтобы прийти к тебе, дорогой Антон Иванович, и сказать: мы все поняли, так что считайте нас уже полностью осознавшими!»

Щедров протер глаза и посмотрел на дорогу. «И что за чертовщина лезет в голову!» В приспущенное стекло веяло свежими запахами молодой травы. Солнце уже вблизи горизонта окрасило лучами плотные слои облаков.

«И надо же так размечтаться, — думал он, снова прислонившись к дверце. — Нет, Щедров, не жди и не надейся, никто к тебе не придет».

— Антон Иванович, ты что задумался? — спросил Ванцетти, которому наскучило ехать молча. — О чем?

Лезут в голову разные мысли.

— А можно спросить?

— Спрашивай.

— Я люблю стихи. Читаю вслух, а иногда и сам сочиняю. Так, для себя. Вообще слог у меня есть, схватываю быстро. Еще когда возил Павла Петровича Солодова, я сделал запись о Литвиненко. До укрупнения в Елютинской в колхозе «Ударник» был такой председатель. Грубиян, матерщинник, колхозников держал в страхе. Вот я и расписал того Литвиненко в натуре, как есть. Изобразил не стихом, но художественно. Даже походку описал. Прочитал Павел Петрович и похвалил. Вот тогда-то Павел Петрович и порекомендовал мне делать художественные описания тех руководителей, с какими мы, бывая в станицах, встречались. Пригодится, говорит, для истории. Нас, говорит, не будет на свете, а записи сохранятся, и те, кто их прочитает, узнают, как мы жили. Яков Поликарпович Прокофьев тоже одобрял. Он мне сказал: пиши, горячо поддерживаю. Пиши, говорит, Ванцетти, не зевай, обо всем пиши, что видишь, не пропуская ничего. В Древней Руси, говорит, записи делал монах Пимен, и мы, потомки, ему благодарны. Вот ты и будь нашим Пименом, и пусть твои тетрадки хранят правду для грядущих дней. А Андрей Савельевич Пономаренко и не одобрял и не запрещал. Писатели, говорил, стоят на позициях социалистического реализма и подчиняются только велению своего сердца. Так и ты действуй: велит тебе твое сердце — пиши, не велит — не пиши. А вот при Коломийцеве записи пришлось прекратить. — Эта твоя писанина, — говорил Коломийцев, — есть не что иное, как вынесение сора из избы. Ты этими своими записями умышленно подрываешь авторитет руководящих товарищей, а их авторитет надо беречь и укреплять.

— Описываешь только плохих руководителей?

— Зачем же только плохих? Всяких. И объективно, правдиво. Какой есть человек, таким я его и изображаю — беспристрастно.

— А секретарей райкома описывал?

— А как же! Всех описал. И Коломийцева…

— И меня уже описал?

— Еще не успел. Вот и хотел тебя спросить: вести мне в дальнейшем записи или бросить это занятие?

— Думаю, что на этот вопрос лучше всего ответил Пономаренко: подчиняйся велению своего сердца. Что оно тебе говорит, так и поступай.

— Это я понимаю. Но все же… Прочитал бы?

— Если доверишь — прочитаю.

На этом разговор оборвался. Машина въехала в Усть-Калитвинскую.

— На квартиру?

— В райком. Машину можешь ставить в гараж.

Вечером, когда над станицей уже густели сумерки, Щедров просматривал в райкоме письма, оставленные в папке Любовью Сергеевной, вошел Ванцетти и, смущаясь, положил на стол две толстые тетради в помятых дерматиновых обложках.

— Мои писания, — сказал он. — Почитай, Антон Иванович. Может, все это ни к чему? А может, понравится?

Поделиться с друзьями: