ЖАНРЫ

Семен Бабаевский. Собрание сочинений в 5 томах. Том 5
Шрифт:

— Кто тебя уполномочивал приглашать?

— Да ты что? Неужели ничего не соображаешь? — удивился Казаков. — Мы же можем заполучить удобрения столько, сколько нам надо. Ведь это же случай, и какой! Мы этого Добродина так приласкаем, что он изделается ручным!

Слушая своего заместителя, Барсуков хмурился и кривился, как от острейшей зубной боли. Ему казалось, что никогда он еще не смотрел на Казакова так удручающе мрачно и никогда ему еще не была так противна эта сахарная улыбка на мокрых губах и этот восторг, и он спросил:

— Так какое у тебя дело ко мне?

— Вот оно и есть, мое дело! — еще с большим восторгом ответил Казаков. — Да ежели мы заполучим Добродина, да ты понимаешь, что это такое? Вот я и хотел согласовать с тобой, утрясти вопрос… Мероприятие, Тимофеич, исключительно важное и нужное!

— Мероприятие? Ишь какое словцо! — Барсуков тяжело вздохнул. — От него и грустно, и смешно. Мероприятие! Смех!

— Да почему же?

— Потому, Нилыч, что никакого мероприятия не будет.

— Это как же понимать? — Казаков даже хихикнул от удивления. — Что значит — не будет? Ведь я уже пообещал, договорился на субботу. Надеюсь, в субботу найдется у тебя свободное время? Я сегодня же прикажу Конькову, чтобы все было на полном боевом взводе.

— И Конькова оставь в покое.

— Удивляюсь на тебя, честное слово… Да и что сие вообще означает? Поясни!

— Поясняю: мероприятия не будет! Ты что, Казаков, перестал понимать русский язык?

— Да, честно признаюсь, сегодня что-то совершенно тебя не понимаю. Как же теперь быть? Я пригласил Добродина, разговаривал с ним, все шло как по маслу… Не понимаю!

— Отменяется и разговор, и обещание, — спокойно ответил Барсуков. — Сегодня же позвони в Рогачевскую и скажи гостю тактично, вежливо, как это умеют делать одни благородные люди и дипломаты, что ты извиняешься. Так, мол, и так, произошла досадная ошибка насчет Казачьего куреня. И тут же без обиняков скажи, что никакого Казачьего куреня в «Холмах» никогда не было и нет и что слухи, дошедшие до Степновска и до Добродина, ложные слухи.

— Не было и нет Казачьего куреня? Да как же все это понимать, Тимофеич? Ты шутишь!

— Так и понимай. Нету у нас Казачьего куреня, и никогда не было. Что тут еще непонятного?

— Стоит же он, красуется, стервец, на берегу озера! — Казаков улыбнулся еще слаще. — Ей-богу, шутишь, Тимофеич! Ну, скажи, что шутишь!

— Нет, Казаков, мне не до шуток: я говорю серьезно. Запомни: не было в «Холмах» этого злачного места, и никогда о нем не вспоминай. Ясно?

— Вот теперь-то и вовсе не ясно, все потемнело, и через то позволь мне говорить с тобой откровенно, начистоту.

— Позволяю. Говори, только покороче.

— Не хотелось, а придется сказать. — Казаков вмиг погасил сахарную улыбочку, поспешно вытер платком багровое лицо. — Тимофеич, тебе хорошо известно, как я ценю тебя, как уважаю…

— Давай без предисловия…

— Прошу тебя, умоляю, как брата родного: откройся, скажи чистосердечно, что с тобой приключилось?

— Решительно ничего.

— Неправда! И ты не делай удивленный вид, все одно не поверю. Сколько годов мы шли, что называется, нога в ногу, и как хорошо шли! А теперь? Я не слепой и вижу: что-то неладное происходит с твоей психикой и с твоими нервами. Я не врач и не могу сказать, что именно с тобой происходит. Может, тебе следует обратиться к специалистам медицины или поехать полечиться в санаторий? Ведь ты же за свою жизнь ни разу в санатории не был!

— По-твоему, я болен?

— Истинно так!

— Что тебя привело к такому странному выводу?

— Дорогой Михаил Тимофеевич, любой человек, ежели он во всех отношениях здоров, ежели у него нормальная психика и не расстроены нервы, не может перемениться так, в один миг, что называется, ни с того ни с сего. А ведь ты не то что переменился, а как бы переродился, да так переродился, что и родная мамаша тебя бы не узнала… Ну, я уже не говорю о том, что ты стал какой-то тихий, смирный, какой-то чрезмерно вежливый, обходительный. Я понимаю, время у нас зараз такое, что грубить никак нельзя, социалистическая демократия и все такое прочее… Но нельзя же так круто поворачивать! Просто не нахожу слов и не знаю, как же… Может, умолкнуть?

— Зачем же умолкать? Договаривай. Что же оно — «нельзя так круто»?

— Тимофеич, скажу по-мужски, откровенно и начистоту. Можно?

— Коль начал, так и говори.

— Только разговор получится длинным. Есть у тебя свободное время?

Стоявшие в углу высокие часы с тремя медными гирями и медным, похожим на луну маятником, как бы желая ответить на молчаливый взгляд Барсукова, пробили семь раз, и когда стихли их густые, как у церковного колокола, звуки, он сказал:

— В восемь я поеду в «Россию», потому что ровно в восемь тридцать меня будет ждать Харламов. А опозданий, как известно, Харламов не любит. Да и я не люблю.

— Уложиться в полчаса мне будет трудновато, но я постараюсь, — согласился Казаков, с опаской поглядывая на задумчивое, с ввалившимися щеками лицо Барсукова, еще не зная, с чего начать. — Только давай условимся: любо не любо, а ты слушай и не перебивай, и ежели что не так, не по душе, — извиняй…

— Не тяни, Нилыч!

— Сперва о моих предположениях: Тимофеич, ежели считаешь себя здоровым и вполне нормальным, то ты, чертяка, не иначе влюбился! Ей-ей влюбился! — Казаков прошелся по кабинету, выставляя грудь вперед. — Все приметы налицо! Можешь усмехаться и помалкивать. Но тебе, думаю, интересно знать, что же привело меня к такому неожиданному и такому смелому выводу?

— Да, интересно.

— Первый и самый верный признак — быстрое изменение твоего характера! — уверенно заявил Казаков, остановившись у окна. — По себе знаю, ибо со мной этакий грешок уже приключался. Практикой доказано: когда с нашим братом, да еще и в немолодые уже годы, приключается эта самая влюбленность, — беда! Мы делаемся как шальные, будто умом тронутые. Бабы, так те в таких трудных ситуациях даже умнеют и держатся молодцом, а мы сразу кидаемся в такую дурость, что диву даешься… Второй признак — станичный брёх, какой мимо ушей никак не пропустишь.

— О чем же тот брёх? — спросил Барсуков и снова посмотрел на часы с медными гирями.

— Брёх тот касается тебя и Дарьи Васильевны… Болтают разное, даже трудно поверить. Да ты что, неужели ничего не слыхал?

— Нилыч, сам-то ты веришь в то, о чем болтают в станице? — не отвечая, спросил Барсуков. — Говори: веришь или не веришь?

— Лично?

— Да, лично.

— Лично я не верю, потому как дело это невозможное. — Тут Казаков обе ладони положил себе на грудь и слегка наклонился. — Конечно, слов нет, Дарья Васильевна собой хороша, по-завидному красивая. Есть, есть в ней та искорка, каковая зажигает, и на сей счет у меня никаких сомнений нету. Однако имеется одно заковыристое «но» — ее должность. Это же неприступная для мужчинского желания стена! Высочайшая преграда! И перешагнуть через ту стену и через ту преграду, бьюсь об заклад, предприятие сильно опасное, свободно можно поплатиться партбилетом. Да и сам ты, я говорю откровенно, не из тех дураков, кто не знает, что нельзя очертя голову бросаться в пропасть. По этой причине и нету моей веры. Хотя, конечно, чем черт не шутит… Но лично я сужу так: то, о чем станичники болтают, — это же обычный трёп, ибо известно: на чужой роток не накинешь платок. Да к тому же некоторые малокультурные личности, каковые имеются в нашей станице, сильные охотники почесать языки. Но это, Тимофеич, еще не то, что я назвал «нельзя так круто».

— Что же еще? Говори.

— Продолжу. Но тут мои суждения пойдут вглубь, в самый корень. Желаешь знать, куда именно? В твое выступление на собрании актива.

— Ты же говорил, что моя речь тебя потрясла.

— И не отрицаю. Но в каком смысле и почему? Вот загвоздка! — Казаков волновался, часто мигал глазами. — Как ты думаешь, почему тебе аплодировали? Не знаешь? А я знаю. Аплодировали тебе исключительно потому, что Михаил Барсуков попер против Михаила Барсукова. Сам себя взял за горлянку и придушил при всем народе и тем самым обрадовал. Кого? Своих недругов и завистников.

Поделиться с друзьями: