Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Покаля проводил ее до дверей победной усмешкой, принялся вытирать со лба жаркий пот.

В морозную темную ветреную полночь занялась огнем первая Никольская школа. Крепко спала деревня, и кто бы мог сказать, с которого бока занялась она спервоначалу. Да и кто ж там, усмотрит на тракту, на пустом месте, вдали от жилья, кому оттуда зарево в окна кинется? И когда люди сбежались к школе, она была уже объята пламенем от ступенек крыльца до крыши. В свинцовое наволочное небо вздымался огненный столб, шипел и метался из стороны в сторону огонь на ветру, разбрасывая искры, трещали сухие доски потолка и пола, школа дышала жаром, терпким запахом горящей краски.

Гулко и торопко завыл над деревней набат… Просыпаясь, мужики в испуге пялились на малиновый круг в небе… с топорами, с ведрами бежали на тракт.

Широким кольцом окружили люди золотой, обжигающий лицо, свирепый костер к нему невозможно было подступиться. Но кинулись, но подступились — председатель Алдоха, Епишка, Ананий, учитель Романский, бондарь Самарин… Тащили багры, везли бочками воду, вышибали со звоном окна, — оттуда валил дым, вырывалось буйное пламя. Мартьян Алексеевич ломом крушил заключенную изнутри дверь:

— От язва! Спит и не чухает!

Молодой учитель, казалось, лишился рассудка. Он бросался в самое пекло, ему опалило волосы… Он словно бы обезумел от горя… Школа оседала, разваливалась с угрожающим треском, с картами обоих полушарий, с классными досками, букварями, тетрадями, портретами, плакатами… Она все больше теряла свои, такие уже родные ему, очертания и формы и наконец рухнула верхними венцами и крышею вниз, разбросав широко вокруг себя тысячи огненных звезд.

И тогда, в россыпи искр, на какую-то самую короткую минуту, глазам всех предстала Немуха. С растрепанными, завитыми огнем, космами, и занявшемся сарафане, она появилась на пороге вышибленной Мартьяном двери. Она что-то прижимала к груди обеими реками, визжала пронзительно — не то от боли, не то в исступлении, глянула на мужиков сумасшедшими глазами… вдруг расхохоталась и, всем почудилось, заприплясывала босыми ногами по горящему полу.

— Выходи! Выходи скорее… сгоришь! — закричали ей.

Но она уже скрылась. Никто не осмелился броситься в огонь под угрожающе нависшие бревна…

Наутро в груде черных головней нашли обгорелый, страшный Немухин труп. На груди у нее лежал комок желтого сплавленного металла.

Наутро же учитель Романский уехал в город. Поспешный этот отъезд походил на бегство.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

По весне на деревню снова валом повалили солдаты. С самой германской демобилизации не видывали никольцы такого солдатского нашествия. Это была весна двадцать третьего года, первая мирная весна, — всего лишь считанные месяцы назад начисто распаялась железная опояска фронтов вокруг Советской России. И снова никольцы увидали и Лукашку, давнего Федотова недруга, и Анохина зятя Гришу, и Карпуху Зуя, и зудинских Силку с Федькой, и многих-многих других, которых, казалось, и след простыл. Кое-кто из них с начала мировой войны не приезжал на побывку, кое-кого давным-давно оплакивали, как сложивших голову на полях сражений.

Эти повидали белый свет, помотались по чужим землям, изъездили вдоль и поперек необъятную матушку Россию, а иные и немецкого плена отведали. И, возвращаясь в родные края, они только ахали: до чего скудна, беспеременна семейская жизнь! Та же власть бородатых отцов, те же смешные поверья старины, те же обычаи, посты и праздники, те же сарафаны и кички — хоть бы каплю что изменилось… Та же солодуха, ботвинья, тарки, кисель, оладьи, лапша, соленая черемша, вяленное на солнце мясо… Те же девичьи игры в «мячик» у завалин, те же городки и бабки, «коршун», «чертик», клюшки — у парней, и только детвора, оседлав тальниковые прутья, изображает белых и красных, играет в партизан и войну… Те же гулянки у амбаров или за селом на горке, те же семечки, пахучее репейное масло на девичьих головах, гармошки, кашемирики, жениховство в ометах соломы, щелканье серы. Так же целую неделю моют девки избы снаружи в петровки-голодовки, так же на троицу едут в лес кумиться, одевают березку в ленты, бусы, шелковые платки… те же хороводы вкруг березок с тягучими старинными песнями. Так же непутевым девкам, а больше из озорства, мажут парни дегтем ворота, чтоб наутро злились они, спозаранку отскабливали, отшоркивали метлами-голиками… Та же прадедовская двуполка… Тот же пастырь Ипат Ипатыч…

Иным нравилась эта нерушимость, они заставали все на своем месте через столько годов, окунались в родной быт, как рыба в воду, будто разом забывали все виденное и пережитое в чужих краях. Среди таких, — словно стряхнул он разом с себя годы австрийского плена, годы гражданской войны на юге, — неизвестно еще, на чьей стороне он там воевал, — был самый старший Анохин зять Самоха. Племянник уставщика Ипата, он пронес через все бури и грозы, через непотребство иноземной жизни крепкую веру своих отцов, свою семейскую закаленность.

Но были и другие, — и этих большинство, — которые, собираясь вместе, презрительно фыркали на старину, мечтали о новшествах, пытались исподволь привить в хозяйстве, в своем дворе что-нибудь такое спорое, ловкое, удобное, что подглядели они во время своих скитаний, переняли от нездешних людей. Александр Калашников, к примеру, как вернулся, стал разводить пчел, — он так вжился в это дело где-то на стороне, что, демобилизовавшись, остался в городе, кончил месячные пчеловодные курсы, а затем уж и домой поехал. От него пчелиную страсть перенял Мартьян Яковлевич, обзавелся для первого случая двумя колодами. Кто-то из молодых привез из города гусиный выводок, и впервые у речки стали плавно вышагивать белые крупные птицы, — бабы с сомнением потряхивали кичками…

Однако и те и другие — и хулители и защитники старины — держали себя одинаково со стадиками, строго блюли первую заповедь семейщины: почтение к родителям. Садясь за стол, как и все, бывшие солдаты крестили двуперстием лбы, грубо старикам не перечили, на рожон не лезли. Если и были такие, то самая разве малость, и деревня окрестила их отпетыми, еретиками, жалела их отцов и матерей, которые-де и сами от еретиков отступились… Но пуще прежнего шла по деревне дележка: младшие сыны в вековечных батраках дальше ходить не желали, женились, отделялись, получали свою скудную долю, заводили у себя особые порядки, начинали по-своему биться с нуждой.

Большинство демобилизованных заявлялось на село в шлемах-буденовках, — таких самых, что видали никольцы у мимоезжих, забравших хлеб, красноармейцев позапрошлой зимою. Остроконечная эта шапка встречала осуждение старух, вызывала у них богобоязненный трепет, — уж не бесовские ли это рога? уж не лик ли это звериный? Иные бабушки так и заливались горючими слезами над погибшими душами своих внуков, вернувшихся в немыслимых шапках-рогульках.

Красноармейцы смеялись, но не обидно, не так, чтоб уж в глаза — и в утешение родителям меняли шлемы на привычные картузы и войлочные шляпы.

Но не только это заставляло смеяться демобилизованных. Этой весною пуще прежнего плодились темные слухи и дурные приметы. Будто нарочно выходило так: чем больше красноармейцев возвращается домой, тем больше страху для стариков и старух, — словно демобилизованные сами приносят худые приметы, тянут за собою устрашающие слухи. Будто нарочно кто перешибает радость встреч, нарочно сеет страх и недоверие к новине, будто кто хочет удержать или ослабить ее поток.

Из пятиконечной звезды на красноармейском шлеме выходило число 666,— а кто ж не знает, что в писании это самое пагубное, звериное число, предвещающее конец мира? И старики не хотели терпеть у себя в избах ни шлемов с красными звездами, ни другого чего пятиконечного, — кому же хочется гореть на том свете вечным огнем?

Поделиться с друзьями: