Семейщина
Шрифт:
А куда со счетов скинешь уродов, побирушек разных, тех, кого хоть до костей соси, ничего не высосешь? Вот ведь бегает по деревне вприпрыжку Емеля Дурачок, — голь несусветная, бобыль, миру обуза. Или ходит по дворам Федя, — лицо в малиновых струпьях, штаны лохмами свисают, кирпичные ноги, да кила с чайник наружу; еще дурее Емели он, куда страшней, про себя непонятное бормочет, с палкой да мешком за спиной не расстается.
Ан нет: и из таких умеючи высосать можно. Иначе откуда бы Федя килу нажил? От христарадничества кила не вылезет; вылезла в работниках — и пошел по миру: куда такой годен… Можно сирых сосать. Вот Немуха, — глухонемая от роду, не говорит, а только мычит. Немухе под сорок, а она все девка, в платочке ходит: кто такую возьмет, кичку бабью на нее наденет? Живет Немуха у брата-бобыля, белобородого Саввы, ему единственная работница, а за работу свою побои от него получает: вожжами, граблями, ухватами бьет ее Савва нещадно, так бьет, что соседки, на что к мужниным кулакам привыкшие, на мычащий жуткий рев Немухи во двор сбегаются и отнимают несчастную. А уж работница Немуха: по дому управится да к соседям, в дальний конец помогать кому бежит… копать бульбу, жать хлеб крепким мужикам в страду нанимается.
А Филечка-сапожник, с проваленной щекой, стянутой шрамом? Сапоги сделает — любо глядеть, а деньги пропьет беспременно. По месяцам в чужих сараях в собственной нечисти валяется, не работает. Ничего у человека нет за душой. Прохудятся у мужика сапоги, новые ладить надо, — кличут Филечку, берут на вытрезвление, не глядя на то, что дух у него изо рта отвратный, рядом не усидишь, а язык меж зубами застревает и слова неладные выворачивает. Ничего, за полбутылки сошьет Филечка новые сапоги, новые ичиги.
А Карла, слесарь и медник, золотые руки, ссыльный немец, осевший в Никольском с незапамятных пор? От дикости семейской чужак спился, женился на вдовухе Кате, — одна она и уберегает его от последнего смертного запоя, не дает шибко в обиду мужикам, которые норовят всякую вещь за бесценок изладить.
А кузнец Илюха?..
Нет, не ровное то море, Елизар Константиныч! Есть с кого собирать поживу.
2
Тосковал бы, убивался Дементей Иваныч из-за своей промашки, — так мысленно называл он необдуманное и страшное свое злодеяние, — убивался до скончания века, если бы не новые дела, сбившие жизнь с размеренного десятилетиями круга.
После стольких лет, отбыв военную службу, нежданно-негаданно вернулся домой Леферий. То-то радости подвалило Устинье Семеновне! Белобрысый парень, — косая сажень в плечах, — ходил по деревне с добродушно-понимающей усмешкой в серых глазах, и румянец заливал его белые щеки под взглядами земляков.
— Не наш ты теперь, Леферий Дементеич… Поди и бабу себе из наших девок брать не станешь? — говорил лукаво иной бородач, раскланиваясь с парнем на улице.
— Хорошую девку почему не взять, — стесняясь прямоты вопроса, уклончиво отвечал Леферий.
Чтобы обиды отцу с матерью от народа не вышло, стал он с первых же дней ездить с братьями на пашню, вникать в хозяйство, а чтоб не было обиды и самому от мужиков, зачастил на гулянки — с девками, с парнями судачить.
Вскоре Леферий перестал быть предметом любопытства: парень как парень, городского из себя не шибко-то корчит. Но тут вдруг открылась за ним неслыханная оказия: по деревне покатился слух, будто Леферий собирает у себя в горнице малолеток, по букварю их грамоте обучает.
Разгневался Ипат Ипатыч, пастырь, на такое Лефершино своевольство. Какое ему дело, что батюшка-покойник Дементеева сынка на еретицкую грамоту благословил? Не слыхал он об этом.
У него, пастыря, одна забота: старую веру, старый крест, старый обычай в чистоте беречь.
Уставщик вызвал к себе Дементея Иваныча, — хмур, строг, одного ершика испугаться можно.
— Ты что ж это, Дементей Иваныч, вольничать сыну дозволяешь? Грамотей он у тебя… лучше б грамоту свою антихристову при себе держал, чем господа бога гневить. На то у нас своя школа имеется, где слову божью, а не антихристову, учим… Пусть-ка он кинет дурь эту. А не кинет, пошли ко мне. Ни один солдат уволенный еще не додумался до этакого безначалия и ереси.
Слово осуждения было произнесено.
Дементей Иваныч не стал долго у пастыря задерживаться.
— Вот, Леферша, напасть… чистая оказия, — озабоченно сказал он сыну, — ты эту мелкоту по домам шугани. Уставщик из-за тебя все семейство еретиками ославит…
Хотел было Леферий до уставщика самолично идти, да мать кинулась, чуть в ноги не упала:
— Не гневи, сыночек, Ипата… не кликай беды во двор! Слезно просила — и Леферий распустил свою самочинную школу.
Ипату Ипатычу было с чего гневаться. Спокон веку книжная мудрость в руках уставщика, и он один волен учить народ уму-разуму. Где это видано, чтоб ребятишки бегали не к уставщику, а к приезжему из города? Чтоб таскали они яйца и сало не начетчикам Ипатовым, а самустителю, возомнившему в гордости и, чего доброго, в вероотступничестве своем, что он постиг тайны вселенной? Не бывать тому!
В домашней школе Ипата Ипатыча — строгость, чинность, благолепие. Ребята тихо сидят вкруг стола и, чуть зазевался кто, одурь ли нашла от долбежки, — начетчик так урежет паренька лестовкой по рукам, аж подскочишь. Зато слово в слово, за начетчиком, вытвердишь «Апостола», святое писание уразумеешь, научишься петь псалмы и молитвы на клиросе…
— А по-светски что, непреходящий грех живой. От городского грамотейства не жди псалмопения, помощи в церковной службе, — опричь ереси, — одобряли старики пастыря, приструнившего Дементеева Лефершу.
Большой докукой для Дементея Иваныча явилось избрание его старостой — великая честь от мира. Дементей Иваныч был польщен этой честью и по примеру уважаемых стариков степенно оглаживал пятерней свою короткую и редкую бороду. А докукой это почетное избрание стало оттого, что в Никольском открыли волость, и хлопот старосте надбавили.
Не давал покоя Дементею Иванычу и разрастающийся разлад с отцом и его семейством. Пуще первой невзлюбил он вторую свою мачеху. И то сказать, Соломонида Егоровна куда прежней позанозистей, спуску ему с самого начала ни в чем не захотела давать. Язва, — иначе и не называл он ее в своих мыслях.
Всякий раз, как с Обора доходили вести о прибавлении батькина семейства, Дементей Иваныч мрачнел:
«Корми экую ораву… и язви их в душу! Навязались на мою голову, анафемы постылые! И откуда у старика заводятся, — оказия!» Заодно с мачехой Соломонидой возненавидел он и ее отпрысков.
— Нашлись тоже братья и сестры! — не скрывал Дементей Иваныч своего презрения и неудовольствия.
Но по-настоящему стал ему поперек горла старший сын мачехи Ермишка. Черномазый паренек, по его мнению, самим видом своим позорил славный род, уважаемое семейство.
— Цыган, вот, ей-богу, цыган! Что в нем семейского? — возмущался Дементей Иваныч.
Любимец и баловень матери, Ермишка с ранних лет обнаружил строптивость, бычье упрямство, был криклив, вороват, отца ни во что не ставил, а того меньше, наблюдая стычки матери с Дементеем, уважал старшего неродного брата.
Ермишка рано начал вертеть на заимке по-своему, диктовать в семье свою волю. К тому ж он был на удивление прожорлив и отлынивал от всякой работы: за чем ни пошлют, обязательно убежит.