Семья Тибо (Том 2)
Шрифт:
– Вчера только вернулся, - пробормотал Жак.
– Антуан сообщил мне новость...
– Он умер, не приходя в сознание, - коротко сказал Даниэль.
Казалось, он был смущен еще больше, чем Жак, даже как будто раздосадован.
– У меня назначено одно свидание, которое никак нельзя отложить, пробормотал он.
– Я предложил Людвигсону продать ему несколько картин, так как нам нужны деньги; и сегодня он должен прийти ко мне в мастерскую... Ах, если бы я знал, что ты придешь проведать меня. Как же нам быть? Не поедешь ли со мной? У меня в мастерской мы сможем спокойно поговорить, пока не придет Людвигсон...
– Как хочешь, - сказал Жак, сразу же отказываясь от всех своих планов.
Даниэль благодарно улыбнулся.
– Мы можем немного пройтись пешком. А у фортов возьмем такси.
Перед ними открывалась широкая, залитая солнцем перспектива бульвара. Теневая сторона располагала к прогулке. Даниэль был великолепен и смешон в своей блестящей каске с развевающейся гривой; сабля била его по ногам, задевала за шпоры, ритмически сопровождала каждый его шаг воинственным позвякиванием. Жак, преследуемый мыслью о войне, рассеянно выслушивал объяснения друга. Следовало перебить его, схватить за руку, крикнуть! "Несчастный! Разве ты не видишь, что тебе готовят?.." Ужасная мысль промелькнула в его мозгу и буквально пригвоздила его к месту; если паче чаяния сопротивление Интернационала не поможет сохранить мир, этот красавец драгун, чей полк стоит на самой лотарингской границе, будет убит в первый же день... Сердце его сжалось, и слова, которые он хотел произнести, застряли у него в горле.
Даниэль продолжал:
– Людвигсон сказал: "К пяти часам". Но мне придется отобрать картины до его прихода... Ты понимаешь, я должен как-нибудь выпутываться: отец оставил нам только долги.
Он как-то странно засмеялся. Этот смех, это многословие, дрожащий и резкий голос - все свидетельствовало о нервном возбуждении, непривычном для него и вызывавшемся на этот раз целым рядом причин: тут были и удивление при виде Жака, и горькое воспоминание об их первой встрече, и стремление снова найти прежний тон их бесед, завоевать своей откровенностью доверие молчаливого спутника; было также и удовольствие находиться тут, на вольном воздухе, опьянение этим чудесным днем, этой прогулкой вдвоем после четырех дней затворничества в ожидании смерти.
Жак настолько не сознавал, что где-то на его имя положен какой-то капитал, так и лежащий без всякого употребления, что ни на одну секунду в голову ему не пришла мысль о возможности оказать другу денежную помощь. Впрочем, и тот не подумал об этом, иначе он не заикнулся бы о своих затруднениях.
– Долги... И опороченное имя, - мрачно продолжал Даниэль.
– Он и тут сумел отравить нам жизнь... Сегодня утром я вскрыл адресованное ему письмо из Англии - письмо от женщины, которой он обещал денег... Он все время болтался между Лондоном и Веной и содержал по семье на обоих концах линии, как проводник спального вагона... О, - быстро прибавил он, - на эти его шалости мне наплевать. Отвратительно все остальное.
Жак неопределенно покачал головой.
– Тебя удивляет, что я так говорю?
– продолжал Даниэль.
– Я очень сердит на отца. Но вовсе не из-за этих историй с бабами. Нет! Я сказал бы наоборот... Странно, не правда ли? Никогда за всю жизнь между нами не было никакой близости, ни одной задушевной беседы. Но если бы такие близкие отношения и могли завязаться, то лишь на одной этой почве: женщина, любовь... Может быть, потому, что я так на него похож, - продолжал он глухим голосом, - совсем такой же: не способен противостоять увлечениям, не способен даже раскаиваться в них.
– Поколебавшись, он добавил: - Ну, а ты не такой?
За последние четыре года Жак тоже более или менее поддавался "увлечениям", но всегда потом сожалел об этом. Против воли Жака где-то, может быть, в плохо проветренном закоулке его совести, оставалось нечто от детского разграничения "чистого" и "нечистого", разграничения, которое он прежде столь часто проводил в своих спорах с Даниэлем.
– Нет, - сказал он, - у меня никогда не хватало на это смелости... Смелости принимать себя таким, каков я есть.
– Разве это смелость? Скорее, может быть, слабость... Или самомнение... Или все, что угодно... Я думаю, что для некоторых натур, как, например, моя, погоня за желаниями - это нормальный, необходимый режим, свойственный им жизненный ритм. Никогда не отказываться от того, что манит, - сформулировал он пылко, как будто повторял какую-то внутреннюю клятву.
"Ему повезло: он красавец, - подумал Жак, лаская взглядом мужественный, властный профиль, резко очерченный под козырьком каски.
– Чтобы говорить о желании с такой уверенностью, надо быть "неотразимым", надо привыкнуть к тому, что ты сам вызываешь желание... А может быть, надо иметь и несколько иной опыт, чем тот, какой был у меня..." И он подумал о том, что первые уроки любви получил в объятиях белокурой Лизбет, маленькой сентиментальной эльзаски, племянницы мамаши Фрюлинг. Даниэль же в гораздо более юном возрасте познал впервые наслаждение в постели той опытной девицы, которая приютила его на ночь в Марселе. Быть может, эти столь различные посвящения в тайну любви навсегда наложили на каждого из них особый отпечаток? "Действительно ли "ориентирует" человека его первое любовное приключение? размышлял он.
– Или же, наоборот, это первое приключение зависит от тех тайных законов, которым подчиняешься всю жизнь?"
Словно угадав, какой оборот приняли мысли Жака, Даниэль воскликнул:
– Есть у нас пагубная тенденция усложнять эти проблемы. Любовь? Вопрос здоровья, мой дорогой: физического и морального здоровья. Что касается меня, то я безоговорочно принимаю определение Яго, помнишь? "It is merely a lust of the blood and a permission of the will..."*. Да, любовь - только это, и не следует делать из нее что-либо, кроме этого кипения жизненных соков... Яго очень хорошо сказал: "Жар в крови и послабление воли".
______________
* "Это только жар в крови и послабление воли..." (Шекспир, "Отелло").
– У тебя все та же мания цитировать английские тексты, - с улыбкой заметил Жак. Ему вовсе не хотелось начинать дискуссию на тему о любви... Он взглянул на часы. Сообщения телеграфных агентств доставлялись в "Юманите" не раньше половины пятого или пяти...
Даниэль заметил его жест.
– О, время еще есть, - сказал он, - но мы гораздо лучше поговорим у меня.
И он подозвал такси.
В машине, чтобы поддержать разговор, Даниэль продолжал болтать о себе, о своих победах в Люневиле, в Нанси и воспевать прелести мимолетных любовных связей. Внезапно он, смутившись, сказал:
– Что ты на меня смотришь?.. Я все болтаю и болтаю... О чем ты думаешь?
Жак вздрогнул. Еще раз охватило его искушение заговорить с Даниэлем о том, что не давало ему покоя. Все же и на этот раз он ответил уклончиво:
– О чем я думаю?.. Да... обо всем этом.
И в наступившем затем молчании каждый из них с тяжелым сердцем задал себе вопрос, соответствует ли хоть сколько-нибудь истине тот образ друга, который он себе создал.
– Поезжайте по улице Сены, - крикнул Даниэль шоферу. Затем обернулся к Жаку.
– Да, кстати: ты уже видел, как я устроился?
Мастерская, которую Даниэль снял за год до своего призыва в армию (и за которую любезно платил Людвигсон под тем предлогом, что Даниэль хранит там архив их журнала, посвященного проблемам искусства), помещалась на самом верхнем этаже старого дома с высокими окнами, в глубине мощеного двора.
Каменная лестница была темная, старая, местами осела, и на ней плохо пахло; но зато она была широкая и украшена узорчатыми железными перилами. Дверь мастерской, в которой имелся глазок, словно в двери тюремной камеры, открывалась тяжелым ключом, Даниэль взял его у консьержки.