Серебряный век в нашем доме
Шрифт:
Голоса поэтов. ОПОЯЗ и КИХР
Сергей Бернштейн был одарен необычайно острым чувством движения, бега, убегания времени. Профессионально он занимался сохранением самой эфемерной и трудноуловимой субстанции, голоса, но помимо того заботился и о продлении жизни материальных знаков эпохи. В 1917–1918 годах он подбил младшего брата на опасное коллекционирование: по ночам они пробирались по петроградским улицам, срывали со стен и собирали для истории расклеенные на стенах декреты сменявшихся властей. Выбираться из дому приходилось тайком: они вылезали на черную лестницу через окно опустевшей к тому времени комнаты для прислуги и, судя по их рассказам, больше страшились гнева матушки, чем пули патруля. Собралась солидная репрезентативная коллекция, сберечь ее дома не удалось: в голодном 1921 году продали за мешок картошки музею, если не ошибаюсь, псковскому. Где же еще находиться архивным документам, как не в музее?
Он не только рано повзрослел, но и сформировался рано. Его карьера (если позволительно употребить столь не подходящее к его облику слово, лучше бы сказать – “творческий путь”, “путь в науку”) и впоследствии научная деятельность отличались удивительной стройностью и чистотой линий. Обучался, как положено мальчику “из хорошей семьи”, в гимназии Гуревича. В Петербургском университете, на славяно-русском отделении филологического факультета изучал общую фонетику и русский язык под руководством Шахматова, Бодуэна де Куртенэ и Щербы, поэтику – у Венгерова и Овсянико-Куликовского, книговедение и библиотековедение под руководством Э.А. Вольтера. По окончании курса в 1916 году по представлению академика Шахматова был оставлен при кафедре русского языка (для еврея требовалось специальное разрешение министра) “для приготовления к ученой деятельности”, каковою и занимался всю свою жизнь. Исторические катаклизмы, революции, смены режимов мало что меняли для него. Пусть университет, в котором он работает, из Петербургского превращается в Петроградский, затем в Ленинградский, а сам Сергей Бернштейн из ассистента кафедры общего языкознания в хранителя Кабинета экспериментальной фонетики, он будет методично, тщательно и неторопливо заниматься своим делом. В двадцатых годах минувшего века всем приходилось служить разом в нескольких учреждениях, подчас весьма друг от друга далеких. Сергей Бернштейн держался избранного в ранней юности пути: кроме университета, работал в Институте живого слова, в Институте истории искусств, в Институте литератур и языков Запада и Востока.
В том же году, когда он окончил университет, произошло и другое важнейшее в его жизни событие: рождение ОПОЯЗа, общества изучения поэтического языка, сыгравшего столь значительную роль не только в создании и развитии формальной школы, но в формировании нового отношения к искусству. В наступивших после октября 1917 года обстоятельствах власти предержащие инстинктивно ощущали чуждость, даже враждебность, скрытую в философии этого, казалось бы, узкоспециального и к тому же никакими формальными узами не связанного сообщества. “В 1920-х годах на одном из диспутов, – вспоминает Лидия Гинзбург, – Шкловский сказал своим оппонентам: «У вас армия и флот, а нас четыре человека. Так что же вы беспокоитесь?» В самом деле, беспокоились. Беспокоились хотевшие подчинить все области жизни – науку, искусство, нравственность – единой политической догме. ОПОЯЗ насчитывал, конечно, больше четырех человек, но опоязовцев все же было немного. Дело же в том, что эта малочисленная группа оказалась авангардом широкого движения научной мысли (русской и зарубежной), стремившейся изучать искусство, в частности литературу, как специфическую деятельность, со своими законами и своими приемами” [69] .
69
Гинзбург Л. Вспоминая Институт истории искусств / Российский Институт истории искусств в мемуарах. СПб., Рос. гос. ин-т истории искусств, 2003. С. 55.
Сергей Бернштейн, ему минуло в тот год двадцать четыре, был одним из основателей ОПОЯЗа. Со многими членами его связывали личные отношения. Мой отец уверенно утверждал, что ОПОЯЗ родился в их с Сергеем доме: он помнил, как Тынянов и Эйхенбаум у них познакомились со Шкловским. Трудное и тогда непонятное слово “ОПОЯЗ” я слышала с детства, задолго до того, как мне стало известно, что же оно означает: оно мелькало в разговорах отца и дяди с Виктором Шкловским, в их воспоминаниях – всегда запросто и почти всегда с улыбкой. В дополнение к тому, что мы знаем об ОПОЯЗе, мне хотелось бы напомнить: это было не только сообщество ученых, но и дружеский круг – сродни братству “Серапионов”, не столь тесный, но тоже связанный прочными узами в духе высоких традиций лицейской дружбы пушкинских времен. Одно из свидетельств тому сохранилось в воспоминаниях моего отца, в ту пору гимназиста Сани, частого участника их неформальных встреч:
Трио, которое основало ОПОЯЗ: Шкловский, Тынянов и Эйхенбаум, встретились в нашем доме. Шкловский в воспоминаниях пишет, что он с Тыняновым познакомился на улице… Может быть, до этого они и встретились. Но вот у меня в памяти остались они трое у нас в доме.
Брат <отличался> нелюбовью к писанию <…> был блестящим ученым, превосходным лектором и педагогом, его ученики рассеяны по всему миру, но написано им немного, а значительная часть написанного не опубликована [70] .
70
Ивич-Дувакин.
О том же упоминает Виктор Шкловский: “Кроме людей, которые печатались в ОПОЯЗе, много в нем значили люди, не дававшие рукописей для печати и только говорившие на собраниях. Говорил о стихе и объяснял теории Бодуэна бородатый <…> Сергей Бернштейн, человек великой точности. <…> Бернштейн говорил, что он не может сдать книгу, пока не выяснит все вопросы до конца. Мне кажется, что в этом он ошибался…” [71] На экземпляре первого тома своего собрания сочинений, подаренном моему отцу в 1974 году, Виктор Шкловский, в частности, написал: “Недавно я читал Сергея – это был великий человек”.
71
Шкловский В. Собр. соч. в 3 т. Т. 1. М., Художественная литература, 1973. С. 137.
Думаю, мой отец не был прав, говоря, что у его брата была “нелюбовь к писанию”: Сергею Бернштейну мешал присущий ему комплекс совершенства, тяга к “великой точности”, отмеченная Шкловским, непреодолимое стремление каждой мысли придать безупречную четкость и остроту, а каждой фразе – максимальную выразительность вкупе с элегантностью, достойной предмета изложения. Вслед за любимым им Тютчевым он полагал, что “мысль изреченная есть ложь”, но строптиво не желал с тем примириться и обрекал себя на молчание, заявленное в названии тютчевского этюда.
В ту же благодатную творческую эпоху, когда еще не отлетел от наших мест дух Серебряного века, в Институте живого слова Сергей Бернштейн создал в 1919 году фонетическую лабораторию, а в Государственном институте истории искусств (ГИИИ) в 1923-м – Кабинет изучения художественной речи (КИХР) и там начиная с 1920-го и до середины 1930-го записал на восковые валики чтение приблизительно ста поэтов-современников, в том числе Александра Блока, Анны Ахматовой, Осипа Мандельштама, Андрея Белого, Валерия Брюсова, Максимилиана Волошина, Михаила Кузмина, Бенедикта Лившица, Николая Гумилева, Сергея Есенина, Владимира Маяковского, Владимира Луговского, Анатолия Мариенгофа, Владимира Пяста, Ильи Сельвинского, Федора Сологуба, Сергея Третьякова и кроме того – художественное чтение актеров-декламаторов и рецитации устной народной поэзии. Имя Сергея Бернштейна чаще всего связывают именно с тем, что он (и только он один!) зафиксировал в двадцатые годы их голоса. Однако записи не были самоцелью: они требовались для постановки и разработки проблем звучащей поэтической речи, в частности, так называемой произносительно-слуховой филологии, фонологической концепции, заинтересовавшей молодого ученого. Ее создатели, Эдвард Сиверс и его последователи, утверждали, что в каждом стихотворном тексте заложены факторы его произнесения, то есть стихотворение или поэма допускает лишь один-единственный правильный способ чтения вслух, а кому, как не автору, владеть этим секретом? Работа лежала как раз на пересечении главных профессиональных интересов Бернштейна: лингвистики, так как основывалась на теориях “младограмматиков”, отождествлявших звучание произведения с самим произведением, и поэзии. С помощью фонографических записей стихотворений в авторском исполнении он изучал тембр и высоту голоса, акценты и паузы, их связь с синтаксисом произносимого текста и семантической структурой текста.
В процессе работы Сергей Бернштейн все дальше отходил от положений и методов “произносительно-слуховой филологии”, пока не пришел к полному их отрицанию, к выводу, что “закон исполнения в стихотворении не заложен; и даже более того, что нет единого закона исполнения какого бы то ни было стихотворения; для всякого стихотворения мыслим целый ряд не совпадающих между собой и в то же время эстетически законных декламационных интерпретаций. Произведение поэта лишь обусловливает известный замкнутый круг декламационных возможностей” [72] . В стихотворении может быть заложен эмоциональный стиль речи. “Так объясняется проповеднический пафос декламации А. Белого, ораторский пафос в контрастном сочетании с разговорным стилем в декламации Маяковского, стиль слегка взволнованной дружеской беседы в декламации Кузмина, стиль сдержанно-эмоционального повествования, свойственный декламации Блока. Но насыщенный ораторский пафос Есенина, театрально-трагический пафос Мандельштама, стиль скорбного воспоминания у Ахматовой надо признать особенностями декламации этих поэтов в большей степени, чем их поэзии” [73] .
72
Бернштейн С. Стих и декламация / Русская речь: Сборники. Новая серия / Под ред. Л.В. Щербы. Вып. I. Л., Academia, 1927. С. 40.
73
Бернштейн С. Эстетические предпосылки теории декламации / Поэтика. Временник Отдела словесных искусств ГИИИ. Вып. III. Л., Academia, 1927. С. 44.
“Отрицательный результат – тоже результат”, – говорят математики. Для Сергея Бернштейна разочарование в теории обернулось успехом в практике. Собирая материал для исследования звучащего поэтического слова, он создал уникальный архивный памятник: коллекцию в 700 с лишним валиков с записью тогда еще звучавших, но вскоре умолкнувших голосов. Во время Гражданской войны это ничуть не напоминало мирное занятие “кабинетного ученого”. Восковые валики, на которых велась запись, представляли собой огромную ценность: они не производились в России и не ввозились из-за границы, для их хранения требовалось поддерживать в помещениях комнатную температуру. В зимнее время Сергей Игнатьевич ночью приходил в институт, чтобы протопить там печку.
В КИХРе он был весьма популярной личностью по прозвищу “Фонетик и Фанатик”. “В так называемом КИХРе – кабинете по изучению художественной речи – безраздельно царил С.И. Бернштейн”, – вспоминает Лев Успенский [74] . “От своих учеников он требовал столь же страстного отношения к фонетике. Не найдя его, с ними порывал”, – свидетельствует Лидия Гинзбург [75] . Нина Берберова в книге “Курсив мой”, рассказывая о занятиях в Зубовском институте, где, голодные и замерзшие, они слушали лекции “о стихах, о слове, о звуке, о языке, о Пушкине, о современной поэзии” [76] , много десятилетий спустя в качестве символа их вступления в филологию приводит тютчевскую строчку “Тени сизые смесились”, излюбленный пример, который Бернштейн использовал для фонетического анализа, а также со вкусом описывает, как Сергей Игнатьевич крутит “козьи ножки особого фасона из газетной бумаги, не длинные, а круглые, и потом прокалывает в них дырочку, чтобы они лучше курились” [77] .
74
Успенский Л. Записки старого петербуржца / Российский Институт истории искусств в мемуарах. СПб., Рос. гос. ин-т истории искусств, 2003. С. 88.
75
Гинзбург Л. Вспоминая Институт истории искусств / Российский Институт истории искусств в мемуарах. СПб., Рос. гос. ин-т истории искусств, 2003. С. 64.
76
Берберова Н. Курсив мой. М., Согласие, 2001. С. 165.
77
Там же, с. 158.