Серебряный век в нашем доме
Шрифт:
Местная поэзия не обошла его вниманием: в торжественной здравице по случаю двухлетия факультета словесных искусств Борис Викторович Томашевский, перечисляя сокровища, “ценности нетленные”, там добываемые, упоминает тех, кто изучает “келейно <…> фонетику Бернштейна” [78] , Юрий Тынянов в “Оде”, сочиненной на тот же случай, восклицает патетически:
Методологии потопы!Поэтики есть полн бассейн!Но се – фонетику ЕвропыВолнами катит Беренштейн!Устами жадно припадитеИ “о закрыто” возгласите —И выпейте до дна ее!Но нет, не пейте, – подождите, —Европу мало пощадитеОставьте малость для нее! [79] ,78
Российский Институт истории искусств в мемуарах. СПб., Рос. гос. ин-т истории искусств, 2003. С. 108.
79
Там же, с. 594.
а “Эллегии” студентки Лидии Гинзбург начинаются с посвященных ему куплетов:
Ночь. Час, и ночь, и два часа.Нам друг был Бернштеин пылкий.Хрипели в КИХРе голосаИ там же звякали бутылки.Чьи были голоса – Блока, Ходасевича, Кузмина или заезжего гостя москвича Маяковского, – нам остается только гадать. Хрипели они из-за несовершенства тогдашней аппаратуры, а бутылки звякали потому, что С.И. вечно опаздывал на занятия, которые потом затягивались до глубокой ночи, поэтому студенты для подкрепления сил держали в КИХРе вино, стаканы и печенье.
О знаю – в том или в иномМоя вина. О час разлуки!Мне больше не глушить виномФонографические звуки!<…>Сергей Игнатьич! Вас зову.Пускай мы изгнаны из рая,Но треугольник, ер и шву [80] Мы будем помнить, умирая [81] .Известно, как легко бросают в молодости подобные обещания – хранить и помнить вечно – и как легко о них забывают! Но это, шуточное, данное в юности, было выполнено: в конце жизни, возвращаясь памятью к своим учителям в Институте истории искусств, Лидия Гинзбург писала: “Встречу с ними я и сейчас, подводя итоги, считаю одним из важнейших фактов моей биографии. Тех, кто умел учиться, они своим примером учили думать и отстаивать свои мысли” [82] .
80
Треугольник, ер, шва – значки фонетической транскрипции.
81
Гинзбург Л. Вспоминая Институт истории искусств / Российский Институт истории искусств в мемуарах. СПб., Рос. гос. ин-т истории искусств, 2003. С. 61.
82
Гинзбург Л. Вспоминая Институт истории искусств / Российский Институт истории искусств в мемуарах. СПб., Рос. гос. ин-т истории искусств, 2003. С. 60.
У меня в руках толстая тетрадь в плотном картонном переплете. На первой странице аккуратным почерком Сергея Игнатьевича с характерным наклоном влево выведено:
Книга
для записи
посетителей
КИХРа
В правом нижнем углу дата – 21 февраля 1923 г. Дальше перечисляются в хронологическом порядке, с указанием месяца и числа, те, кто приходил в КИХР, чтобы читать, и те, кто приходил туда, чтобы слушать: Надежда Павлович, Николай Клюев, Максимилиан Волошин, Алиса Коонен, Юрий Верховский, Виктор Шкловский, Николай Тихонов, Мария Шкапская, Елизавета Полонская, Осип Мандельштам, Анна Радлова, Бенедикт Лившиц, Владимир Пяст, Антон Шварц, Василий Каменский, Виктор Жирмунский, Владимир Маяковский (в скобках помета “Москва”), Юрий Тынянов, Сергей Нельдихен, Ольга Форш, Евгений Иванов, Александр Туфанов, Стефан Цвейг, Павел Антокольский, Ида Наппельбаум, Вера Инбер – вот далеко не полный список. Притом что к тому дню, когда была сделана первая запись в этой тетради, на валиках уже были сделаны записи авторского чтения Блока, Мандельштама, Маяковского, Ходасевича.
“Я требую громче, чем скрипачи, права на граммофонную пластинку”
Трогательной и неожиданной показалась мне в “Книге” помета “Москва” после имени Маяковского – к чему бы такое уточнение? Никто другой, даже редкая птица, гость издалека Стефан Цвейг, подобного не удостоился, хотя не все посетители КИХРа, поименованные в списке, были питерцами. Намек на ответ нашелся в тоненьком, дурной бумаги блокноте, первые листки которого заполнены ровными строчками аккуратного дядюшкиного почерка: он от руки переписал туда семь страниц из книги Макса Поляновского “Поэт на экране”:
Голос Маяковского был записан дважды, и оба раза в Ленинграде. Обе записи произвел профессор С.И. Бернштейн, рассказавший нам о том, как были сделаны эти записи.
Когда Владимир Владимирович в 1920 году прибыл в Петроград, Бернштейн обратился к поэту с просьбой прочитать свои стихи в фонограф. <…> Маяковский охотно согласился и, придя в лабораторию профессора Бернштейна, прочитал в фонограф следующие свои произведения: “Необычайное приключение” (“Разговор с солнцем”), “Военно-морская любовь”, “Послушайте”, “Гимн судье”, “Мое отношение к барышне”, “А вы могли бы” и “Наш марш”.
Владимира Владимировича очень интересовали результаты записи, и по окончании ее он с большим интересом, впервые в жизни, прослушал свой голос.
Вторая запись поэта произошла спустя шесть лет при таких обстоятельствах. К 1926 году собрание фонографических записей чтения поэтов разрослось и было перенесено в Государственный институт истории искусств в Ленинграде. При институте был собран кабинет изучения художественной речи. И тогда-то профессор Бернштейн вновь обратился к приехавшему для выступлений Маяковскому с просьбой посетить кабинет и прочитать в фонограф новые стихи.
Поэт выглядел утомленным. Он часто давал свои вечера и менее охотно, чем в первый раз, согласился читать в фонограф. Все же вечером 9 января 1926 года Маяковский приехал в институт и сразу стал читать в трубу фонографа.
С большим подъемом Владимир Владимирович прочитал “Блек энд уайт” и “Атлантический океан”. Он намеревался прочитать в тот вечер еще несколько своих произведений. В этот момент произошла авария – погас свет, прекратилась подача электроэнергии. Запись пришлось прервать, без тока продолжать ее было невозможно.
Несколько времени поэт дожидался подачи тока, затем уехал. Так и не удалось записать намеченной к прочтению серии стихов.
Еще два раза профессор Бернштейн делал попытки записать голос Маяковского. Когда в 1929 году поэт выступал в Ленинграде, в зале Государственной капеллы, профессор попросил поэта вновь посетить кабинет звукозаписи. Но Маяковский отказался, сославшись на общее утомление и простуду. Его нездоровое состояние давало себя знать во время выступления на вечере.
Владимиру Владимировичу, видимо, было неприятно то, что он отказал профессору в его просьбе. После антракта поэт вышел на эстраду и предстал перед тысячной аудиторией. Заговорив о творчестве Льва Толстого, Маяковский неожиданно обратился к находившемуся в первых рядах зрителей профессору с громогласным вопросом:
– Бернштейн, верно я излагаю?
Этим своим знаком внимания Маяковский, очевидно, хотел скрасить огорчение, нанесенное его отказом.
Последняя попытка договориться с Маяковским о чтении в фонограф была сделана седьмого апреля 1930 года.
В тот период С.И. Бернштейн приехал из Ленинграда в Москву, чтобы сделать несколько докладов о читке поэтов и произвести новые фонозаписи. В клубе писателей им была для этой цели устроена походная лаборатория. В ней и записывались голоса писателей.
Однажды в эту лабораторию звукозаписи заглянул Владимир Владимирович. Обрадованный его появлением, Бернштейн сразу же попросил поэта прочитать в фонограф несколько стихотворений. Но тот был не в духе и отказался, твердо пообещав при этом непременно зайти и записаться в Ленинграде, куда он предполагал приехать недели через две, то есть в конце апреля.
Не была ли помета “Москва” напоминанием себе самому о последней встрече с поэтом в Москве ровно за семь дней до его кончины и о неисполненном обещании снова посетить КИХР?
Спустя двадцать лет после первой записи чтения Владимира Маяковского Макс Поляновский присутствовал при первом воспроизведении записи вне стен лаборатории Сергея Бернштейна.
Вскоре после смерти Маяковского делались попытки восстановить его голос. Перевести с фоноваликов на граммофонные пластинки и пленку звукового кино. Для посмертной выставки Маяковского сделали перезапись на пластинки, но вышло не совсем удачно. Это неудивительно – валики оказались изрядно заигранными, посторонние шумы, издаваемые ими, перешли и на пластинку, да и техника перезаписи звука была в 1930 году не очень высокой.
<…>
В конце декабря 1940 года фабрика звукозаписи Всесоюзного радиокомитета произвела новую перезапись голоса Маяковского с восковых валиков на звуковую дорожку киноленты и на граммофонные пластинки.
Запись производилась в Москве, на Кропоткинской улице, в Доме ученых, где помещалась в то время лаборатория.
Долго искали подходящий фонограф, чтобы не повредить драгоценные валики – единственный оставшийся первоисточник живого голоса Маяковского. Наконец подходящий аппарат был найден.
Это оказался фонограф, подаренный Томасом Эдисоном в 1907 году Льву Николаевичу Толстому, к его восьмидесятилетию. Фонограф хранился в музее Толстого, расположенном на Кропоткинской улице. <…> Маленький фонограф выглядел как-то трогательно и наивно среди мощной современной звукоаппаратуры, которой была оснащена лаборатория фабрики звукозаписи. Зато на нем валики с голосом Маяковского воспроизводились легко, игла фонографа скользила по ним уверенно, не нанося царапин.
Перезапись была назначена после полуночи. К этому времени прекращалось движение трамвая и другого городского транспорта, мешавшего звукозаписи.
Хорошо запомнилась “ночь перезаписи” писателю Л. Кассилю и пишущему эти строки. По поручению редакции газеты “Правда” нам предстояло дать еще той же ночью отчет о том, как инженеры и техники звукозаписи воскрешали голос поэта.
Приближалась минута, о которой мы не раз мечтали в течение десяти лет, отделявших нас от смерти Маяковского. К полуночи в студии собрались, помимо ее работников, ближайшие друзья и родные поэта, пришли мать и обе сестры Владимира Владимировича, чтобы услышать знакомый им дорогой и родной голос.
Инженеры заняли свои места. Очень тихо стало в эту минуту в небольшой студии. За стенами по-ночному стихала Москва. Сдерживая волнение, инженер сказал – Мы дадим сейчас валик Маяковского “Необычайное приключение…”. – В динамиках пробежал короткий шорох, и зазвучал голос:
В сто сорок солнц закат пылал,в июль катилось лето,была жара,жара плыла —на даче было это.Такой знакомый, бархатистый, благородных оттенков голос услышали мы снова… Иногда пропадали отдельные слова, изредка голос казался невнятным. Но это был живой голос Маяковского с его великолепными переходами от пафоса к иронии, с его удивительной простотой и покоряющей искренностью.
– Это чудо! – громко сказал находившийся в ту ночь в студии Николай Николаевич Асеев.
А инженеры снова запускали валики, в полузаметных бороздках которых оживала громовая сила голоса Маяковского.
С каждым новым запуском уменьшалось количество посторонних шумов, слова, произносимые поэтом, как бы очищались от посторонней примеси, звучали всё более четко. Мы готовы были еще и еще слушать этот оживший голос, когда бы…
Кто-то появившийся в дверях энергичными жестами, не произнося ни звука, как бы не дыша даже, упорно вызывал нас в коридор. За дверью мы услышали:
– Вас вызывает к телефону редакция “Правды”. Просят обязательно сейчас же подойти…
В трубке раздался негодующий голос заместителя заведующего отделом информации Мартына Мержанова:
– Товарищи! Уже три часа ночи. Полоса давно сверстана, в ней оставлено сто пятьдесят строк для вашего очерка. Где же материал? Продиктуйте его скорее стенографистке…
Начинаем объяснять: перезапись с валиков началась далеко за полночь, мы только наблюдали и слушали, ничего пока не написано. Мержанов негодовал, потом заявил, что немедленно высылает за нами авто и требует, чтобы к приезду в редакцию материал был сдан.
– Пишите в машине, где хотите, но к половине четвертого очерк должен быть сдан в набор! Больше тянуть нельзя….
И когда мы уходили из студии в глубокую декабрьскую ночь, уже внизу лестницы мы слышали доносившийся сверху чудесный голос поэта, непостижимо оживший, вернувшийся к нам. Он гремел и раскатывался по коридорам, как гремел когда-то в коридорах Политехнического, в дни памятных выступлений самого Маяковского…
…К тому времени, когда в студии по улице Кропоткина заканчивали перезапись с последнего воскового фонографного валика, в газетных киосках и у подписчиков уже появился номер “Правды” от 22 декабря с напечатанным в нем очерком “Голос Маяковского” [83] .
83
Поляновский М. Поэт на экране (Маяковский – киноактер). М., Советский писатель, 1958. С. 95–99.
“Научное шарлатанство”
Записи в “Книге посетителей КИХРа” резко обрываются на середине 1930 года. В этом году стало ясно, что деятельность Кабинета не осталась незамеченной. Статьи и доклады, там подготовленные, привлекали внимание филологов, его работой интересовались люди, неравнодушные к литературе, о нем мелькали сообщения в печати. В июле 1930 года на протяжении двух дней в двух ленинградских изданиях появились отклики прямо противоположного свойства.
Несколько, на наш взгляд, выспренняя заметка А. Грузинского “Голоса поэтов”, напечатанная в тонком журнале-десятидневнике “Стройка”, передает искреннее восхищение автора поразившим его явлением, КИХРом и его руководителем: “Голоса поэтов, если прислушаться, расскажут, как делается поэзия, как поэт понимал свою поэзию <…> как развивается стихотворная техника. Вокруг этих валиков развивается интереснейшая исследовательская работа, подобия которой больше нигде нет. Энтузиаст поэтической записи Бернштейн не пропустил ни одного хоть сколько-нибудь выдающегося поэта. Если его нет в Ленинграде – Бернштейн забирает записывающий аппарат и отправляется за голосом в экспедицию. Собрание полное… Кабинет – не только «архив валиков и пластинок», это живая поэзия, это неоценимое подспорье для всякого, кто изучает литературу”.
Автор требовал незамедлительно начать выпуск граммофонных пластинок с записью голосов поэтов (без малого четыре десятилетия понадобилось для того, чтобы осуществить эту идею), а покамест приобрести за границей более современную аппаратуру. Номер вышел в свет 5 июля, а днем раньше в ежедневной ленинградской “Красной газете”, органе Ленинградского горкома партии, появилась столь же темпераментно написанная заметка, посвященная тому же КИХРу, под названием “Научное шарлатанство”, где предлагается Кабинет закрыть, а руководителя подвергнуть “чистке”.
“Вегетерианские времена” подходили к концу, советская власть набирала силу, шариковы пришли к власти. Удар по КИХРу был частью атаки на Институт истории искусств: шестью месяцами раньше, 8 января 1930 года, по нему дали залп из орудий большего калибра: статья о ГИИИ, прибежище формалистов и формализма, появилась тогда не в местном ленинградском издании, а в государственном официозе “Правда”. Текст был посвящен “чистке”, причем включал и политические обвинения: “…институт является цитаделью идеалистов и противников марксистского метода искусствоведения. Под флагом государственного научного учреждения анти-марксисты имели надежное убежище. <…> Работа, проводимая сотрудниками института, не только не приносит пользы, но является вредной, и сам институт в теперешнем виде – враждебное нам учреждение” [84] .
84
Л.Б. Государственная… цитадель идеалистов // Правда. 1930. 8 января; То же: На литературном посту. 1930. № 1.