Серебряный век. Портретная галерея культурных героев рубежа XIX–XX веков. Том 3. С-Я
Шрифт:
«Мы вместе с Дягилевым были на юридическом факультете Петербургского университета – он был курсом моложе, – но я его ни разу не видел в аудиториях. Он был тогда в консерватории, где учился пению. У него был красивого тембра баритон, и он часто пел в редакции, бывшей и его квартирой. Позднее он перешел на теорию и композицию и состоял учеником Н. А. Римского-Корсакова. Он даже написал оперу на тему, если не ошибаюсь, из русской истории, какую именно – не помню. Отрывки из нее он иногда наигрывал и пел.
В живописи Дягилев разбирался на редкость хорошо, гораздо лучше иных художников. Он имел исключительную зрительную память и иконографический нюх, поражавшие нас всех несколько лет спустя во время работ над устройством выставки русских исторических портретов в Таврическом дворце, им затеянной и им единолично проведенной.
Бывало, никто не может расшифровать загадочного „неизвестного“, из числа свезенных из забытых усадеб всей России: неизвестно, кто писал, неизвестно, кто изображен. Дягилев являлся на полчаса, оторвавшись от другого, срочного дела, и с очаровательной улыбкой ласково говорил:
– Чудаки, ну как не видите: конечно, Людерс, конечно, князь Александр Михайлович Голицын в юности.
Он умел в портрете мальчика аннинской эпохи узнать будущего сенатора павловских времен и обратно – угадывать в адмирале севастопольских дней человека, известного по единственному екатерининскому портрету детских лет. Быстрый, безапелляционный в суждениях, он, конечно, также ошибался, но ошибался гораздо реже других и не столь безнадежно.
Заслуги Дягилева в области истории русского искусства поистине огромны. Созданная им портретная выставка была событием всемирно-исторического значения, ибо выявила множество художников и скульпторов, дотоле неизвестных, притом столько же русских, сколько и западноевропейских, среди которых был не один десяток мастеров первоклассного значения. С дягилевской выставки начинается новая эра изучения русского и европейского искусства XVIII и первой половины XIX века: вместо смутных сведений и непроверенных данных здесь впервые на гигантском материале, собранном со всех концов России, удалось установить новые факты, новые истоки, новые взаимоотношения и взаимовлияния в истории искусства. Все это привело к решительным и частью неожиданным переоценкам, объяснявшим многое до тех пор непонятное и открывавшим новые заманчивые перспективы для дальнейшего углубленного изучения.
Для того чтобы свезти в Таврический дворец весь этот художественный материал, насчитывавший свыше 6000 произведений, из которых не все можно было выставить даже в бесконечных залах дворца, Дягилеву пришлось в течение 1904 года изъездить буквально всю Россию. Освободившись от обузы „Мира искусства“, вечного безденежья и выклянчивания денег на издание журнала, он засел за исторические журналы и мемуарную литературу, отмечая все те усадьбы, в которых можно было рассчитывать найти забытые произведения искусства.
В то время Дягилев прошел уже хорошую школу, выпустил свой капитальный труд – монографию Левицкого, написал блестящую статью о двух портретистах XVIII века, Шибановых, и подготовил ряд других исследований. Поездки по России и непрерывные историко-литературные занятия выработали из него исключительного знатока и почти безошибочного определителя картин мастеров XVIII и XIX веков. Но в 1901 году Дягилев еще не работал в этой области так интенсивно, как позднее, интересуясь больше модернистами» (И. Грабарь. Моя жизнь).
«…От выставок [„Мира искусства“. – Сост.] я в восторге. Я всегда удивлялся, глядя на Дягилева, сидевшего на концертах в бывшем Дворянском собрании небрежно, нога на ногу, что этот по виду пшют может быть таким просвещенным в искусстве человеком, таким энергичным, талантливым устроителем выставок. Кто бы мог устроить такую полную, такую интересную, громадную выставку исторических портретов в Таврическом дворце? Двор, а за ним вся аристократия, помещики, купцы дали на эту выставку имевшиеся у них портреты предков, исполненные большими мастерами. Приходилось разъезжать по помещичьим усадьбам, разыскивая интересные экспонаты.
…А как Дягилев умел оформлять выставки! Например, на последней выставке журнала „Мир искусства“, устроенной в доме шведской церкви, для каждого художника был подобран особого цвета фон: для врубелевских работ щиты были задрапированы светло-лиловым муслином, для моих картин с рамами из дуба фон сделан был из темно-желтого муслина. Картины Милиоти в золотых рамах в стиле Людовика ХV висели на ярко-красном бархате, а посмертная выставка Борисова-Мусатова – вся в белых узких рамах на белом муслине. Пол затянут синим сукном. Перед картинами – горшки с гиацинтами, при входе – лавровые деревья» (А. Рылов. Воспоминания).
«Он был великим мастером создавать атмосферу заразительной работы, и всякая работа под его главенством обладала прелестью известной фантастики и авантюры. Напрасно временами более благообразные среди нас (главным образом Философов и я) взывали к лучшему соблюдению его же собственных интересов и пробовали обуздать слишком уж ретивые его порывы. Стихия авантюры брала верх, мчала его дальше… Вот почему в целом жизнь этого фантастического человека получила отпечаток несколько озадачивающего безумия…Единственный среди группы художников, он сам ничего не творил художественного, он даже совершенно оставил свое композиторство и пение, но это не мешало нам, художникам, считать его вполне за своего. Он не писал картин, он не создавал постановок, он не сочинял балетов и опер, он даже очень редко выступал как критик по художественным вопросам, но Дягилев с таким же вдохновением, с такой же пламенностью, какие мы, профессиональные художники, обнаруживали в своих произведениях, организовывал все, с чем наша группа выступала, издавал книги, редактировал журнал, а впоследствии ведал трудным, часто удручающим делом „театральной антрепризы“, требовавшим контакта со всевозможными общественными элементами. Наиболее же далекой для нас областью была реклама, publicite, все дело пропаганды, а как раз в этом Дягилев был удивительным, как бы от природы одаренным мастером» (А. Бенуа. Мои воспоминания).
«Фигурой он был, несомненно, очень яркой и блестящей, благодаря всесторонней талантливости. Музыкально богато одаренный, чуткий к красоте во всех ее проявлениях, знаток пения, музыки, живописи, большой любитель театра, оперы и балета, ловкий инициатор и организатор, неутомимый работник, умеющий привлекать к работе людей, ими пользоваться, брать от них, что надо, находить и развивать таланты, привлекая, завораживать, столь же беспощадно расставаться с людьми, как и эксплуатировать их, – был настоящим вождем и руководителем с диктаторскими наклонностями. Зная себе цену, он не терпел ничего и никого, что могло стать ему поперек дороги и с ним конкурировать. Обходительный и вкрадчивый, жестокий и неприятный, сердечный, преданный и внезапно неверный, требовательный и капризный, смелый до нахальства и заносчивости и задушевно ласковый, он мог иметь поклонников, друзей и врагов, но не мог порождать среднего чувства симпатии; он мог быть чарующим и отталкивающим, но ни симпатичным, ни антипатичным он не был. Фигура сложная и яркая – он умел лавировать среди интриг, зависти, нареканий и сплетен, которыми всегда насыщен художественный мир» (С. Щербатов. Художник в ушедшей России).
Е
ЕВГЕНЬЕВ-МАКСИМОВ Владислав Евгеньевич
Литературный критик, литературовед. Автор статей и монографий о Некрасове, Чернышевском, Достоевском и др. Дебютировал в 1902. Монографии «Некрасов как человек, журналист и поэт» (Л., 1928), «Некрасов и его современники» (Л., 1938), «Жизнь и деятельность Н. А. Некрасова» (т. 1–3, М., 1947–1952).
«В эту пору [середина 1900-х. – Сост.] в Царском Селе заговорил как вестник политической весны, как человек „с другого берега“ В. Евгеньев-Максимов. Казалось, он пришел напомнить о том, что в России были Белинский и Герцен, Некрасов и Салтыков, что шестидесятники недаром мечтали о свободе и первомартовцы погибли не напрасно. От него веяло конспирацией, нелегальщиной, и, вообще, нельзя было сомневаться в серьезности его намерений. Максимов преподавал реалистам русскую словесность, но почему-то декламировал на уроках Байрона и так был взволнован революцией, что иногда забывал надевать галстук и застегивать штаны. Мы любили его за простоту, за вспыльчивость, за либерализм, за богатырское сложение, любили за то, что он метался по классу, как тигр, ерошил волосы и вдруг прорывался запрещенным стихотворением Некрасова, за что и был в конце концов убран из реального училища. После этого он еще больше привязался к Некрасову и решил писать о нем всю жизнь, как Разумник о Герцене» (Э. Голлербах. Город муз).