Серебряный век. Портретная галерея культурных героев рубежа XIX-XX веков. Том 3. С-Я
Шрифт:
Перед каждым холстом он читал лекцию о той или другой парижской знаменитости, и доминирующей идеей была ex occidente lux [свет с запада. – Сост.]» (С. Щербатов. Художник в ушедшей России).
«Щукин, начав с очень скромных французов и других иностранцев, выставлявшихся в Париже, в салоне Марсова поля, вроде норвежца Фрица Таулова, „левея“ из года в год, быстро перешел на крайние модернистские позиции. Благодаря тому что он сравнительно долго ориентировался на знаменитого парижского торговца картинами старика Дюран-Рюэля, он успел составить замечательное по полноте собрание картин Клода Моне и отчасти Дега. Гораздо хуже представил он у себя Ренуара, еще хуже Сислея и совсем упустил Мане. Это случилось оттого, что, перейдя к Сезанну и собрав его отлично, он уже считал ниже своего достоинства возиться с какими-то импрессионистами, людьми „безнадежно отсталыми“ по сравнению с Сезанном. Но вот он переходит к Гогену, и Сезанн тоже отходит на второй план. Из-за Гогена он проглядел Ван Гога, которого мог в свое время купить несколько десятков при своей настойчивости и средствах, притом еще за сравнительно небольшие деньги. Но после Гогена пришли новые увлечения, по очереди сменившие одно другое, – сперва Матисс, которым он заполнил всю галерею, а позднее Пикассо, который оттеснил и Матисса. Его картинами собрание было буквально наводнено. Получилась невероятная перегрузка его этими двумя последними мастерами, дававшими повод называть щукинское собрание музеем Матисса и Пикассо.
В оправдание Щукина надо сказать, что он, по натуре и темпераменту, был собирателем искусства живого, активного, действенного, искусства сегодняшнего или, еще вернее, завтрашнего, а не вчерашнего дня. Его тешило при этом сознание, что картины, которые он покупал, – еще не музейные, еще не „омузеены“, поэтому очень дешевы. Утешение это диктовалось не скупостью, а спортсменской складкой этого человека, любившего позлорадствовать над толстосумами, берущими деньгой, а не умением высмотреть вещь. Он любил говорить, потирая руки:
– Хорошие картины дешевы.
Он был прав: картины величайших мастеров XIX века стоили пустяки при жизни их авторов – сотни франков, чтобы после их смерти подняться до сотен тысяч и миллионов. И, конечно, интереснее, не только в смысле денег, но и в смысле чести, купить вещь, дошедшую до 100000 франков, тогда когда она стоила только триста.
Щукин составил совершенно исключительное по своей художественной ценности собрание, равного которому нет в мире. Даже в Америке, где собирали и собирают не люди, а их капиталы, могущие собирать все, что только мыслимо на свете, нет галереи новейшего французского искусства такой высокой ценности, как щукинская. Ее воспитательное значение было и есть огромно, а тем самым огромна и роль самого Щукина, с каких бы сторон его ни критиковать. Можно только жалеть, что, одержимый настоящей страстью ошеломлять мещан и падкий на „последний крик моды“, он не всегда отдавал себе отчет в сравнительной ценности отдельных явлений в искусстве, принимая нередко зыбкое за прочное, преходящее за вечное» (И. Грабарь. Моя жизнь).
«Однажды Серов и я были одни у Щукина. „А вот я покажу вам“ – приоткрывая тяжелую оконную портьеру, проговорил он и вынул оттуда первого своего Гогена (маоританскую Венеру с веером), и, смеясь и заикаясь, добавил: „Вот – су… су… сумасшедший писал, и су… су… сумасшедший купил“» (Л. Пастернак. Записки разных лет).
ЩУКИН Яков Васильевич
Театральный предприниматель. В 1894–1917 хозяин сада и театра «Эрмитаж» в Москве. На сцене театра состоялись первые спектакли МХТ, выступали с концертами Ф. Шаляпин, А. Вертинский. В помещении театра прошел первый публичный киносеанс в России.
«Щукин был прелюбопытнейшим человеком.
…Тот, кто знает в Москве прекрасный сад „Эрмитаж“ с театром в нем, вряд ли знает, каким образом этот сад образовался. На этом месте был раньше грязный двор. Щукин распланировал на нем сад, вывез из окрестностей Москвы, даже отдаленных, десяти-пятнадцатилетние деревья, разбил газоны, клумбы, насадил цветы, пригласил садовников. Щукин страстно любил этот сад. Надо ему отдать справедливость, он делал все для того, чтобы этот сад производил впечатление благоустроенного. Дорожки в саду были бетонированы, для поливки сада был проведен водопровод, в нескольких местах сделаны краны. Лестницы, необходимые для стрижки высоких деревьев, он приобретал за границей. Оттуда же выписывались семена всевозможных редких цветов. Щукин прощал своим служащим многое, но никому бы не простил попытку обезобразить его детище – растоптать клумбу, сорвать цветок или насорить в саду. Он совершенно нетерпимо относился ко всякому артисту, который, сидя в саду в ожидании репетиции, чертил на песке дорожки тросточкой или зонтиком. Этим его можно было довести, что называется, до белого каления. А находился он в своем саду чуть не с семи часов утра ежедневно, следя за тем, как садовники подстригали, подвязывали деревья и кусты, сажали цветы.
Мне рассказывали про такой забавный случай. В театре „Эрмитаж“ должна была выступить в двух концертах после спектакля балерина Т. П. Карсавина. На назначенную репетицию она пришла значительно раньше. Войдя в сад, она села на скамеечку, сняла шляпку и, сидя на солнце, вычерчивала зонтиком какие-то линии на песке площадки.
Вдруг к ней подходит человек в несуразной чесучовой куртке и в черном котелке и говорит:
– Это ты, милочка, что делаешь? – Щукин обращался ко всем на „ты“. Карсавина посмотрела на него с удивлением.
– Ничего особенного не делаю. Жду репетиции, – отвечала она, продолжая чертить на песке.
– Репетиция, милочка, репетицией, а порядок в саду порядком. Я, милочка, не люблю, чтобы в саду нарушали порядок.
– А мне, в сущности, наплевать, что вы любите или не любите. Я никакого порядка не нарушаю.
– Милочка, я прошу вас уйти из сада.
– Я с удовольствием ушла бы, да у меня тут репетиция… И вообще оставьте меня в покое, у меня нет никакого желания разговаривать с вами.
Карсавина не знала, кто ее собеседник.
– В таком случае, милочка, я попрошу вас вывести.
Эти слова, видимо, взбесили ее.
– Попробуйте! – воскликнула она, протянула руку назад к клумбе и сорвала цветок.
Этот сорванный цветок переполнил чашу терпения Щукина. Совершенно рассвирепев, он заорал на весь сад:
– Управляющего!..
Когда управляющий явился, он приказал ему сию же минуту вывести „эту женщину“ из сада и больше никогда не впускать. Когда ему указали, что это балерина Карсавина, приглашенная на два концерта, и что, если ее вывести, ей все же придется заплатить за концерты, он воскликнул:
– Черт с ней, заплатите, но чтобы она больше никогда не появлялась в моем саду, раз она не умеет себя вести. Я не хочу видеть ее на сцене. Черт с ней и с ее искусством!
Карсавиной заплатили, а концерты отменили…
…До него никто оперетт за границей не покупал. При отсутствии литературно-музыкальной конвенции существовал такой порядок вещей: ехал какой-нибудь предприимчивый человек за границу, в Вену или в Берлин, слушал там какую-нибудь оперетту, покупал ее клавир и пьесу на немецком языке, по приезде в Россию переводил и отдавал переведенную оперетту антрепренеру, после чего получал за свой перевод поспектакльно как автор оперетты. Оркестровка обычно делалась по клавиру.
Привыкнув к этому обыкновению, я спросил у Щукина, для чего, собственно говоря, тратить деньги на приобретение материала у действительных авторов, когда можно получить все новейшие оперетты у присяжных переводчиков на месте, в России. На это он заявил мне:
– Пусть так делают все, а я не желаю. Я хочу, чтобы о моем деле, о московском „Эрмитаже“, за границей знали как о солидном деле. Нам воровать нечего, мы и купить можем.
Выехали мы с ним в Вену. По телеграфу он заказал нам комнаты в „Гранд-отеле“. Прибыв в „Гранд-отель“, мы спросили портье, получена ли наша телеграмма. Тот ответил, что комнаты нам оставлены. Я поднимаюсь в отведенное для меня помещение и прихожу в ужас: для меня оставлено целое отделение в четыре комнаты. Иду искать Щукина, которому было оставлено другое помещение, и застаю его в маленьком номере, состоящем из одной комнаты. В полной уверенности, что это просто недоразумение, ошибка гостиницы, я говорю ему:
– Яков Васильевич, вы, очевидно, поместились не в своей комнате. Мне нужно быть здесь, а вам в отведенном мне номере.
– Нет, нет! Ты, милочка, главный режиссер первого в России опереточного дела. Вот я и приказал, чтобы тебе, значит, оставили помещение как главному режиссеру московского театра „Эрмитаж“. Кроме того, я распорядился, чтобы у тебя и цветы были. Сейчас тебе поставят в номер цветы.
– Да зачем мне все это?
– А затем, чтобы все переговоры, которые нам придется с кем-нибудь вести, ты вел у себя в номере. И если надо, так ты даже лучше приглашай людей к завтраку, и чтобы завтрак сервировали у тебя в номере. Так ты будешь достойным представителем Москвы.