Серебряный век. Портретная галерея культурных героев рубежа XIX-XX веков. Том 3. С-Я
Шрифт:
«Он был на редкость образованный человек и настоящий „европеец“ (по крови швед). В нем было привлекательно какое-то внутреннее изящество и аристократизм, по внешности же он мог показаться „сухарем“ и „человеком в футляре“. Он был худ, почти тощ, носил аккуратно подстриженную бородку, был чистоплотен до брезгливости, и у него были удивительно красивые руки. Он был весь как бы „застегнутый“, даже его очки с голубоватыми стеклами были точно его „щитом“, и когда он их снимал, представлялся совсем другим человеком. …С ним всегда было интересно беседовать, обоих нас интересовала современная поэзия (он сам писал стихи)… Он был неутомимый и задорный спорщик, и мы засиживались до поздней ночи. У Сюннерберга выработалась своя теория творчества, философски обоснованная, которую он развивал в своих критических статьях, а затем в своих книгах („Красота и свобода“, „Цель творчества“ и др.). Впоследствии для сборника его стихов „Плен“ я нарисовал ему обложку» (М. Добужинский. Воспоминания).
«У него была седеюще-львиная голова, подстриженные седеющие усы, миндалевидные зеленые глаза, хорошо завязанный галстук и палка с серебряным набалдашником. Он только что выпустил книжку стихов под названием „Плен“. На ее обложке обнаженные руки натягивали лук, пуская в звездное небо стрелу. Он умел говорить элегантно и вежливо» (Н. Гаген-Торн. Memoria).
«Длинный, с бородкой, блондин… Константин Александрович Эрберг; он высказался за анархию: точно, прилично; анархия получалась кургузенькая, скучноватенькая, как цвет пары: не то – серо-пегонькой, а не то – серо-пегонькой» (Андрей Белый. Между двух революций).
«…Гумилев сказал: „Служил он в каком-то учреждении исправно и старательно, вдруг захотелось ему бунтовать; он посоветовался с Вячеславом Ивановым, и тот благословил его на бунт; и вот стал К. А. бунтовать с десяти до четырех, так же размеренно и безупречно, как служил в своей канцелярии. Он думает, что бунтует, а мне зевать хочется“» (Э. Голлербах. Встречи и впечатления).
«Обширный кабинет Эрберга производил впечатление чего-то усеченного, или, точнее, пересеченного вдоль и поперек. Книжные шкафы вдоль стен, редкие гравюры и медальоны над диванами, высокие этажерки с рукописями – все это напоминало скорее угол музея, нежели скромную мастерскую писателя. Вместе с тем, это была и гостиная. Если музей, при всей своей разбросанности, казался образцом строгой упорядоченности, то вкрапленная в него гостиная со старинной, разных стилей мебелью была воплощением поэтического беспорядка. Эрберг писал также стихи. Во всем этом как бы отражалась „несогласованность“ характера самого Константина Александровича. Я знал его без года неделю. Он был лет на 20 старше меня, но умел и любил дружить с молодыми. Шведского происхождения по отцу и французского по матери, он, с худощавым, чисто выбритым лицом, в синих очках, всегда в белоснежном воротничке, шагал по расхлябанным петербургским тротуарам, как заблудившийся в революционной разрухе иностранец. Но сердцем и мыслью он ощущал себя россиянином и интернационалистом. Он был питомцем привилегированного Училища правоведения и состоял до революции юрисконсультом Министерства путей сообщения. В его недрах он приобрел облик высокопоставленного чиновника барской породы. Его коньком, говоря стилем низким, или путеводной звездой, говоря высоким стилем, – было творчество во имя свободы человеческого духа. Его эрудиция во всех областях художественного творчества, включая музыку и эстетику, была изумительной, о чем свидетельствует, между прочим, его трактат „Цель творчества“. Революцию, со всеми ее ужасами, он принимал безоговорочно, видя в ней великолепное проявление народного творчества и стихийного стремления народа в России к свободе как самоцели. Это, он думал, сближало его с Блоком, хотя в восприятии самого Блока, называвшего его неизменно по-шведски – Сюнербергом, он был, прежде всего, иноземцем. Эрберг знал всех, и все знали его. Все – это, конечно, люди мира искусства, литературы и философии. В свое время Эрберг был своим человеком на „башне“ Вячеслава Иванова, а также у Федора Сологуба. С Мстиславом Добужинским он был на „ты“ и целовался при встречах. Был он дружен и с близким другом Владимира Соловьева Эрнестом Львовичем Радловым. …Молодые поэты и поэтессы были родными ему уже только потому, что были молоды и еще только начинали жить. Несмотря на все это, однако, общее отношение к Константину Эрбергу было ощутимо холодным. Мало кто видел его рассеченность, но всем бросалась в глаза его усеченность. „Константин Александрович, – говорили, – очень и очень порядочный человек“. С этим соглашались все, но то, что за упорядоченностью его, за бюрократическим обликом скрывается истинно романтический беспорядок, первозданный хаос чувств и порывов, жертвенность и готовность отдать идее самое дороге… это видели в шведе с русской душой лишь немногие» (А. Штейнберг. Друзья моих ранних лет).
ЭРЕНБУРГ Илья Григорьевич
Поэт, прозаик, публицист, мемуарист. Сборники стихов «Стихи» (Париж, 1910), «Я живу» (СПб., 1911), «Одуванчики» (Париж, 1912), «Будни» (Париж, 1913), «Детское» (Париж, 1914), «Стихи о канунах» (М., 1916), «Повесть о жизни некоей Наденьки и о вещих знамениях, явленных ей» (Париж, 1916, рис. Диего Риверы), «Молитва о России» (М., 1918), «О жилете Семена Дрозда» (Париж, 1917), «В смертный час. Молитва о России» (Киев, 1919), «Огонь» (Гомель, 1919), «Кануны. Стихи 1915–1921» (Берлин, 1921), «Раздумия» (Рига, 1921), «Раздумия» (Пг., 1922), «Зарубежные раздумия» (М., 1922), «Опустошающая любовь» (Берлин, 1922), «Звериное тепло» (Берлин, 1923) и др. Роман в стихах «В звездах» (Киев, 1919). Романы «Необычайные похождения Хулио Хуренито» (Берлин, 1922), «Жизнь и гибель Николая Курбова» (Берлин, 1923), «Трест Д. Е.» (Берлин, 1923), «Любовь Жанны Ней» (Берлин, 1924), «Рвач» (Париж, 1925), «Лето 1925 года» (М., 1926), «Бурная жизнь Лазика Ройтшванеца» (Париж, 1928) и др. Книга воспоминаний «Люди, годы, жизнь» (кн. 1–3, М., 1961–1966).
«Я не могу себе представить Монпарнаса времен войны [первой мировой. – Сост.] без фигуры Эренбурга. Его внешний облик как нельзя более подходит к общему характеру духовного запустения. С болезненным, плохо выбритым лицом, с большими, нависшими, неуловимо косящими глазами, отяжелелыми семитическими губами, с очень длинными и очень прямыми волосами, свисающими несуразными космами, в широкополой фетровой шляпе, стоящей торчком, как средневековый колпак, сгорбленный, с плечами и ногами, ввернутыми внутрь, в синей куртке, посыпанной пылью, перхотью и табачным пеплом, имеющий вид человека, „которым только что вымыли пол“, Эренбург настолько „левобережен“ и „монпарнасен“, что одно его появление в других кварталах Парижа вызывает смуту и волнение прохожих. kj
…Он выступил в 1910 году, как крайний эстет, книжкой стихов, сразу искусных, но безвкусных и с явным уклоном в сторону эстетического кощунства. Книга имела несомненный успех у критики. В следующих сборниках стихов: „Я живу“, „Одуванчики“, „Будни“ – Эренбург делал зигзаги между эстетством, лирической идиллией и натуралистическим цинизмом. Определяющими моментами этих книг была ненависть к Парижу и мечта об Италии» (М. Волошин. Илья Эренбург – поэт).
«Вид у Эренбурга в то время был весьма неряшливый – прямой портрет нигилиста из романа. Карманы его пиджаков и пальто оттопыривались от множества газет и бумаг. Небольшие, хрупкие на вид, красивой формы руки были обезображены пожелтевшими от табака ногтями. Вытянутое „лошадиное“ лицо обрамляли длинные жирные волосы. Чувственный рот, который слегка скашивался в одну сторону при разговоре, портили несколько сломанных зубов – память о студенческих годах в Киеве, когда он, возможно по политическим мотивам, был арестован и избит полицией. Он боялся дантистов и никогда не лечил зубы, к тому же ему было наплевать на их вид, он и чистил их довольно редко. Но все забывалось под взглядом его пленительных глаз, глубоко посаженных, сияющих, огромных, под взглядом, который мог быть и кротким (хотя я не очень верила в эту кротость), и мудрым, и порой слегка ироничным.
Родители Эренбурга были, как мне кажется, немецкие евреи. Он родился в 1891 году в Киеве и был единственным мальчиком из четырех детей, испорченным и непослушным, как все единственные сыновья. Он часто хвалился тем, как куражился над сестрами. Он прятал в их одежду лягушек и рыбок, привязывал косы к спинкам стульев, делал все, чтоб заставить их плакать. Мне всегда казалось, что если бы он мог снова попасть в детство, то продолжал бы свои издевательства.
Эренбург обычно приходил в „Ротонду“ с утра и проводил весь день за своим столиком, сочиняя стихи. Вечером он прочитывал вслух дневную порцию. Иногда его стихи вызывали ожесточенную полемику, в которой поэт всегда брал верх, у него был живой ум, не менее живой язык и едкое остроумие. Но чаще нас очень трогали его реалистические стихи о любви и порожденных ею страданиях (он был очень влюбчив). Однажды он дал мне книгу своих стихов „Le Canoun“ и попросил сделать к ней обложку. Он сам обладал замечательными способностями к рисованию, и в постоянно растущей коллекции „Ротонды“ была одна его акварель. Свои иллюстрации к стихам и Житиям святых он делал яркими красками в стиле итальянских примитивистов, и все, кто получил их, очень радовались подарку. У меня долго жила акварель „Житие Марии Египетской“, которую он написал для меня, но потом кто-то стянул ее.
У Эренбурга в Париже были друзья, были и враги, но даже они признавали его талант и живой ум. Однажды его вызвали в полицию по вероломному доносу кого-то из русской колонии. Он прибыл туда со своей вечной трубкой во рту и увидел свои книги на столе у полицейского офицера, который повел себя с ним чрезвычайно учтиво. Горький высоко ставил талант Эренбурга» (Маревна. Моя жизнь с художниками «Улья»).
«Фотографий Эренбурга сохранилось бесчисленное множество, а все-таки они не дают полного представления о его фигуре во весь рост. Крупная голова, широкая сутулая спина и тонкие ноги, семенящая торопливая походка, худые, узкие, с длинными пальцами и продолговатыми, красивой формы ногтями руки, слабые руки: когда он в Коктебеле пытался колоть дрова, я не могла смотреть на его тщетные усилия, и кончалось тем, что отбирала топор. Ему было 28, мне 19 лет, сноровки не было у обоих, и все же я лучше справлялась с этим делом.
…В этом человеке была бездна иронии, но не было веселости: он никогда не смеялся, он усмехался, кривя рот. Но беспощадная ирония совмещалась в нем с некоторой долей сентиментальности – это очень ощутимо в его стихах и прозе. И. Г. так любил иногда пожалеть себя, почувствовать себя обиженным, несчастным.
…Но большей частью ирония крепко сдерживала проявление чувств И. Г.: растроганность, душевное волнение обнаруживались подчас только смущенной улыбкой, иногда даже усмешкой над собой.
Для характеристики человека очень существенно его отношение к людям. В обращении с ними И. Г. был сдержан и вежлив. Даже в состоянии раздражения он никогда не был грубым – свидетельство его подлинной, я бы сказала, органической интеллигентности. Благодаря ироническому складу ума И. Г. быстро подмечал недостатки и смешные стороны окружающих, говорил о них насмешливо. Но никогда не унижался до злословия, в его оценках людей всегда было больше великодушия, понимания, чем осуждения. …Если же что-нибудь в человеке его возмущало, отталкивало, он стремился уйти, отстраниться от него.
…Душевная жизнь И. Г. была очень сложной, убеждения рождались и вынашивались в результате мучительных раздумий» (Я. Соммер. Записки).
«И. Эренбург не исключительный лирик, он охотно берется за полуэпические темы, обрабатывая их в форме баллады… Строгость его манеры, обдуманность его эпитетов, отчетливость и ясность его изложения показывают, что у него есть все данные, чтобы в поэзии достигать поставленных себе целей. Но, вероятно, его стихам всегда останутся присущи два недостатка, которые портят и его первый сборник: холодность и манерность. …Эренбург постоянно вращается в условном мире, созданном им самим, в мире рыцарей, капелланов, трубадуров, турниров; охотнее говорит не о тех чувствах, которые действительно пережил, но о тех, которые ему хотелось бы пережить» (В. Брюсов. Стихи 1911 года).