Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Наутро Василий Иванович позвонил мне и спросил:

— Алексей Григорьевич, дорогой, я вчера был очень неприличен?

Я с полным правом и с чистой совестью ответил ему:

— Василий Иванович, вы вчера в концерте так читали, так читали, что если бы за ужином и вправду сделали что-нибудь неловкое, это только послужило бы поводом для новых изъявлений любви и уважения.

— Ну, Алексей Григорьевич, уж вы всегда…

— Но вы же сами видели: забыть может каждый, но за два неоконченных стихотворения получить такую овацию мог только Качалов!

— Ну спасибо! Вы меня успокоили.

А разве я успокаивал? Нет, не много было артистов театра и эстрады, которых так любил, ценил, уважал народ, как Качалова.

Хочется мне вспомнить еще одного, пятого, нет, по времени — первого чтеца или рассказчика.

Я написал, что Хенкин интимно рассказывал. Да, интимно. И многие хотят интимно читать, рассказывать, но получается не интимно, а… тихо. Просто слишком тихо. Интимно читать не всем дано. А вот чудесному мастеру рассказа Александру Яковлевичу Закушняку это было дано. Всю жизнь он искал интимность на эстраде и в первые годы так и называл свои концерты: «Вечера интимного чтения». Мне кажется, что между «вечером чтения» и «вечером интимного чтения» та же разница, что и между «вечером романса» и «вечером камерного романса». Позже, выступая в «Вечерах рассказа» уже зрелым чтецом с абсолютно своим лицом, Александр Яковлевич не упускал и не уступал ни одной мелочи, которая помогала ему создать интимное настроение в зрительном зале.

«Для меня, — говорил он, — важна каждая мелочь на площадке, где я работаю (устроители моих концертов называют это капризом). Я люблю точно знать величину эстрады, расстояние между рампой, столиком и роялем, на который я облокачиваюсь, расположение дверей, из которых я выхожу, степень отдаленности первого ряда публики от эстрады, — словом, все, что может помочь или помешать мне координировать слово и движение. Если такие «мелочи» оставлены без внимания, меня ждет на эстраде большая или меньшая творческая неудача».

Это значит, что в слишком большом зале, сидя далеко от слушателей, или когда все аксессуары разбросаны, он не мог, ему трудно было создать интим на сцене. Но, конечно, не в величине эстрады, не в столике и не в дверях был заключен интим. Сам Закушняк, его творчество, его душа, лицо, улыбка, выражение глаз — все было интимно! Не только для нас, его друзей-приятелей, но и для людей, с которыми он был связан лишь деловыми отношениями, он был не «товарищ Закушняк» и не «Александр Яковлевич» — все, кто хорошо знал его, до последних дней его жизни за глаза называли его «Саша Закушняк». Не умел Александр Яковлевич быть не интимным ни на сцене, ни в жизни…

Вот эта интимность, духовная близость зрителю была свойственна и Владимиру Хенкину. И в жизни и на сцене. Но интимность только в смысле непосредственной связи со зрителем, а никак не в смысле сентиментальничанья или блеклости красок. Нет! Если говорить терминами живописцев, Хенкин не был акварелистом, он писал свои миниатюры масляными красками и широкими мазками! Ему только подавай восприимчивую аудиторию, и он рассыплет смех, хохот, чудесное настроение и в душном клубе домоуправления, и в Колонном зале Дома Союзов, и на заснеженном поле, на фронте!

Если у Закушняка, как он писал, «был и остался страшный враг — шум», если против него «выступали и вентилятор и водопровод», то Хенкин мог переговорить и водопровод и вентилятор, а если ему помешал не вентилятор, а нахал, невежа или пьяница, Владимир Яковлевич без лишней деликатности отбивал охоту мешать ему и уже через секунду присучивал оборвавшуюся нить, и при этом ткань рассказа не страдала!

Как-то после спектакля в Малом театре сидел я у Ильинского в уборной, он разгримировывался, а я смотрел, как мужик-философ Аким превращался в Игоря Ильинского. Я рассказал ему про написанную мною сравнительную характеристику рассказчицкой манеры его и Хенкина. И тут Игорь Владимирович резко отвернулся от зеркала и вперил в меня свои близорукие навазелиненные глаза.

— Не-ет, Алексей Григорьевич! Мне тоже всегда хочется рассказывать именно так: меняя голос, влезая в образ, создавая впечатление толпы на сцене, именно в манере и стиле, которые так замечательно использовал Владимир Яковлевич…

А когда я поделился своими мыслями с Дмитрием Николаевичем Журавлевым, и он запротестовал:

— Нет, Алексей Григорьевич, то, что вы называете хенкинской рассказчицкой манерой, — это и есть идеал каждого чтеца! Во всем! Его темперамент, его наблюдательность, изобразительность! Не ощущаю разницы ни в приемах, ни в технике, ни…

— А его жест, — перебил я, — замечательный хенкинский жест рассказчика? Как вы считаете, не много ли его для чтеца?

— Да… Жест — пожалуй, вы правы. При чтении…

— А-а! А его трансформационная смена голосов? Пользуетесь ли вы ею в такой мере?

— Пожалуй, и это! Да, какая-то разница между чтением и рассказыванием, очевидно, есть, и все-таки Хенкин остается идеалом и для чтеца и для рассказчика!

И радостно мне стало… Оттого радостно, что эти большие мастера рассказа, художники первого класса, чтут память Хенкина и его талант — талант, который так быстро стали забывать… А жаль… Очень, очень жаль! Такого рассказчика в России не было.

Да и в наши дни… Нет! Если не сравнивать и не проводить параллели, то одного хорошего рассказчика знаю. Еще не видев его на сцене, я несколько раз читал на афишах: «Усач», «Усач», и представлял себе этакого крупного мужчину с гусарской повадкой (вероятно, мелькнуло в памяти «но спят усачи гренадеры…»).

И вот в концерте конферансье представляет: «Леонид Усач!» На сцену выкатывается коротенький, толстенький, уютный человечек и начинает рассказывать (не читать рассказ, а рассказывать)… Жест, улыбка, подвижность — кого все это напоминает? Володю, немножко… Но это не копирование, не подражание — у Усача своя рассказчицкая манера, свой смех и своя смешная фамилия!

Значит, есть, не умер жанр, есть еще порох в пороховницах!

А были ли раньше? Если судить по воспоминаниям, был один — Иван Федорович Горбунов.

Хенкин и Горбунов были совсем разными людьми и артистами; у них есть много общих черт, но еще больше отличающего их друг от друга. Основной общей чертой, мне кажется, была их исполнительская манера: и Горбунов и Хенкин были рассказчиками в лицах. (Пров Садовский называл эту манеру «чтением весьма живописным».) Оба рассказывали в стремительном темпе, и оба избегали ремарок. Если Горбунову все-таки приходилось объявлять название рассказа, то за Хенкина это делал конферансье, и Владимир Яковлевич сразу, «с ходу» включал своих героев в диалог.

А различными их делали прежде всего эпохи, в которые они родились и работали. Горбунов начал в 50-х годах прошлого столетия, расцвел в 60-е — в годы общественного подъема. Хенкин начал свою театральную деятельность в дни послереволюционной реакции — в 1908 году. Горбунов был в первые годы своей работы сатириком, а Хенкин — только развлекателем. Горбунов через несколько лет, в годы реакции, стал салонным развлекателем, а Хенкин через несколько лет, в годы революции, стремился стать сатириком.

Поделиться с друзьями: