Сергеев Виктор. Луна за облаком
Шрифт:
Если смотреть с горизонта и медленно обращать взор к берегу, то в этих сверкающих и бегущих волнах почудится что-то извечное, древнее.
Лебедь открывал клюв и грустно курлыкал. Не мигая, подолгу смотрел на бубновый шар солнца, медленно-медленно катившийся по горизонту.
Плавая как-то в сору, лебедь наткнулся на деревянных уток. И это встревожило и взволновало его. Ведь когда погибла его подруга, на воде плавали такие же утки. Лебедь с силой ударил клювом ближнюю утку и она перевернулась. Так он бил клювом по каждой утке, и все они поплыли вверх ногами.
Лебедь захлопал крыльями и затрубил.
Глава четырнадцатая
Давно ли сыпал с низкого хмурого неба мокрый снег? Давно ли Григорий и Чимита бродили по городу, ощущая промозглую влажность сумерек и каменную твердь мостовых? Мокрый снег источал дыхание забытой ими зимы. И таял, таял... Если бы он не таял, не было бы теплого душевного состояния, располагавшего к откровенности, и Чимита, надо думать, не произнесла бы того признания: «Я давно ждала этого часа, Григорий Алексеич. Я нашла в вашем лице интересного человека и сказала себе, что жизнь столкнет меня с ним».
«Ждала этого часа». Как будто у них не могло быть иного вечера — без промозглой сырости, без снежной крупы и давящего холодного неба. «Сказала себе, что жизнь столкнет меня с ним». Да, жизнь столкнула. Это так.
Но нынче снег уже не таял. Стылый и сухой лежал он на земле, рождая у Чимиты иное душевное состояние. И хотя жизнь продолжала сталкивать ее с Григорием, у них не было прежних откровений. Не было, может быть, потому, что в город возвращалась Софья.
Да. Григорий не обманулся в ее письмах к матери. Он понял, что Софья не прочь вернуться. Надо было лишь дать ей повод с его стороны, что-то такое обнадеживающее, склоняющее ее к окончательному решению И таким поводом явилось его, Григория, письмо к Софье. Да, что там ни говори, а письмо послужило причиной, побудившей ее к отъезду домой. Он звал ее к матери. Писал, что скоро получит квартиру в новом доме и не будет обременять ни ее, Софью, ни Фаину Ивановну.
В его письме, ему казалось, сквозило легкое и безмятежное самодовольство: мол, тебе решать, ты все это заварила, а я не злопамятен и лишен предрассудков. А может быть, это только ему казалось, что в строках для Софьи таилось его самодовольство, а не что-либо иное? Чувство обманчиво, многолико. Ведь нашел же он в письмах Софьи что-то такое, чего не видела ее мать. А почему бы Софье не найти в его письме что-то такое, чего не видел он сам?
Даша перешла жить к знакомой в маленький домик, помещавшийся посреди большого коммунального двора. Домик состоял из сеней, кухни и комнаты в два окна. Знакомую звали Тамарой.
Но и здесь, как и дома, у Николая Ильича, Даша старалась приходить попозже, а уходить пораньше. Идти по двору приходилось мимо бесчисленных окон, и Даше казалось, что обязательно кто-то ее опознал и показывает на нее пальцем, что не сегодня, так завтра все живущие в этом дворе будут знать, почему она ходит сюда, в этот покосившийся домишко, которому давно пора на слом.
Втянув голову в плечи, она почти бегом пересекала двор, стараясь так повязать платок, чтобы меньше было видно ее лицо. Она радовалась, когда шел дождь. Тогда можно укрыться под зонтом и спокойно пройти.
Самое трудное для нее начиналось с утра. Приходилось садиться за стол с хозяйкой и завтракать. Чашки у нее были старинные, и то ли потому, что они отслужили свой век, то ли потому, что их никогда как следует не мыли, сверху, по внутренним стенкам, образовался темный ободок. И Даша, пока пила чай, все время думала об этом ободке.
Дочь свою Катеньку она навещала в детском саду, когда удавалось уйти с работы. Она говорила ей, что по делам службы какое- то Еремя ей нельзя жить дома и.что видеться с Катенькой она может только иногда.
Дочь хныкала, не хотела оставаться в детском саду, крепко сжимала полу ее пальто и никакие слова не могли заставить Катеньку разжать пальцы. У Даши не находилось твердости, чтобы освободить пальто потому, что она чувствовала свою вину тред дочерью и приходилось звать воспитательницу или прибегать к какой-либо уловке. Потом она уже перестала показываться дочери на глаза, чтобы избежать ее криков и слез, и приходила туда, кем да дети спали.
Даша, по договоренности с воспитательницей, получала халат, проходила в спальню и садилась у кроватки Катеиьки. Не шевелясь и не проронив ни звука, она высиживала то время, которым располагала.
Вокруг слышалось сопение, всхлипывание, кашель, поскрипывание кроватей и плач во сне, но она ничего этого не слышала, не замечала, сидела, будто сама спала, и все желала мысленно, чтобы ее дочери было здесь хорошо, чтобы она не скучала без мамы и не плакала.
Жизнь у Тамары избавила Дашу от ревности мужа, от его ночных выходок. Но на смену семейным скандалам пришли тяготы жизни не в своей квартире, чувство вины перед дочерью.
С Григорием они встречались между серым забором, пахнувшим гнилым деревом, и серой стеной дома чужого дома. Они не могли даже сказать, кто в нем жил. Да и жилой ли он был? Ветер громыхал над ними листом железа. Дом был старый и все вокруг было старым, привычным и надоевшим. Громыхание железа раздражало. Да и не только это. И ветер, и равнодушное серое пятно забора, и немой дом — все раздражало и все надоело. Как цветок не живет без тепла и света, не живет без корней, без того, чтобы его корни не цеплялись в податливую сырую землю и не брали оттуда терпкие и духовитые соки, так и любовь не живет без всего этого.
Григорий жалел Дашу. И то, как она преданно и виновато на него смотрела, и то, как робко касалась рукой его плеча, и то. как старалась отвлечь его от скуки и всего того, чго могло встать между ними — все рождало в душе Григория жалость.
Григорий сегодня вспомнил ее мужа, подумал о том, чю поступает все эти дни нехорошо, некрасиво и тут его пронзила мысль о том, что надо как-то решать с Дашей, не век же торчать тут н холоде и тревожиться, как бы их кто не увидел и не сказал про это Коле-милому. Григорий закрыл глаза, пытаясь представить выражение лица Дашиного мужа, если бы тот обо всем узнал. Но на се й раз не появилось его строгого и бледного лица — одни оранжевые круги. Железный лист все еще сотрясался и гремел где-то на темной и враждебной стене чужого дома.
«Ну вот и хорошо, вот и ладно,— с облегчением подумал Григорий.— Надо как-то решать. Сказать ей... Что сказать?»
— Даша!— чуть слышно позвал он ее.— Я хотел предупредить тебя. Наше положение... Оно настолько мне опротивело, что дальше я не могу.
— Я вижу, ты сегодня подавлен чем-то.
— Если бы только сегодня...
Она вплотную приблизилась к нему, зажала ладонями виски Григория.
— Молчи, молчи...
Она водила теплой и мягкой ладонью по его лицу, словно была слепая и захотела запомнить, каким он был в эту минуту.
— Я ведь теперь не живу с мужем.
— Вот как!— не удержался он от восклицания. — У тебя с ним серьезная размолвка? Он узнал о наших встречах?
— Да ничего он не узнал. Этого Колю-милого, право, надо было бы звать Колей-садистом. Боже мой, боже мой!— шептала она.— Если бы ты. Гриша, видел, что я вытерпела, что перенесла ради тебя, ты бы. наверное, защитил меня, пожалел бы свою Дашу, ту, которая полюбила тебя, и ушла теперь из дома, оставила дочь... Пойдем отсюда, пойдем скорее! Я не могу здесь оставаться ни минуты!