Севастопольская страда (Часть 2)
Шрифт:
Картина отнюдь не была покрыта пылью, как можно бы было ожидать, судя по месту, где она находилась. Напротив, она была как будто только недавно протерта влажной губкой, и краски ее казались свежими. С нее на Грановского незряче глянуло очень знакомое, большое, мертвенно желтое лицо, несколько ушедшее в подушку красного бархата... Высокий лоб, жидкие черные с проседью волосы, курчавящиеся у виска; небольшие, концами кверху направленные усы; крупный подбородок, несколько раздвоенный, и какое-то странное, пожалуй, но явно необходимое, талантливо схваченное художником несоответствие между верхней и нижней частью лица.
Верхняя часть была уже в состоянии потустороннего покоя. Она как будто мыслила, но эта мысль, таившаяся под веками закрытых глаз и в мощных линиях лба, казалась уже не здешней, не земной, а отошедшей в сторону, выше, дальше - все понявшей и все простившей. Но губы как будто еще дрожали... Рисунок их поражал вложенной в них энергией. В них ясно чудилась досада, гнев даже и вместе с тем скорбь... С чем еще не совсем примирился этот человек, уже отошедший от жизни? На что он гневался? О чем скорбел?
– Петр?
– спросил Грановский бывшего около него Хомякова, хотя и видел, что спрашивать было не нужно.
– Петр, конечно, - дернул плечами Хомяков, низенький, черноволосый, хотя и по шестому уже десятку, слегка раскосый.
– Кто же смог написать его так?
– Неизвестно... Художник не подписался.
– А между тем поразительно!.. Я плохо понимаю в живописи, может быть, а? Вы - лучший знаток, Алексей Степанович, вы сами писали красками...
– Даже иконы писал для одного костела, - улыбнулся Хомяков. Когда-то, когда-то очень давно, за границей дело было.
– Ну, вот... Как вы находите?
– Сделано удачно, мне кажется.
– Удачно?! Только-то! Потрясающе сделано! Половину своей библиотеки отдал бы я за этот портрет!
Грановский говорил возбужденно громко, и Погодин увидел, как все от него повернулись в сторону портрета Петра на смертном одре. Это выбивало его из той последовательности, которую он себе составил для показа гостям своих сокровищ. Даже больше того: Петр сознательно был им запрятан в укромное место, чтобы он не бросался в глаза. Но раз уж его вытащили на свет за спиной у хозяина, делать было нечего, пришлось спрятать автограф Волынского и подойти к <Петру>.
– Михаил Петрович, откуда вы взяли это?
– взволнованно спросил Грановский.
– История этого портрета такова, - берясь за рамку картины, как бы не доверяя этому слишком любознательному гостю, начал объяснять Погодин.
– У Петра был кабинет-секретарь Макаров. Может быть, в общей суматохе тут же после смерти Петра он и приказал какому-то художнику с возможной точностью...
– И быстротою, - вставил Хомяков.
– И быстротою, конечно, потому что положение во дворце тогда было бесхозяйственное, безобразное, всяк молодец на свой образец, - подумать только, этакий колосс рухнул! И вот художник расположился, как ему показалось, удобнее и набросал наскоро, а после, у себя дома, должно быть, закончил.
– Нет, этого лица дома закончить нельзя было!
– с жаром возразил Грановский.
– Может быть, подушка, костюм, но лицо - нет! Такое божественное лицо можно было написать только с натуры, не отходя от него ни на шаг!
– <Божественное лицо> вы сказали? Что же вы находите в нем божественного?
– спросил Аксаков.
Одного роста с Грановским, но гораздо шире его в плечах и с выпуклой грудью, более молодой годами и несокрушимого с виду здоровья, он глядел на профессора-западника не как на представителя взглядов, ему враждебных, а с простым, самым искренним непониманием его восторженности.
– Да, божественное!
– подтвердил Грановский несколько запальчиво. Лицо человека, который дал нам право на историю, который один указал нам на века вперед наше историческое призвание, не божественным и быть не может! И художник, никому из нас не известный, это понял, и увидел, и схватил!
– Позвольте все-таки мне прежде всего придраться к выражению вашему: <никому из нас не известный художник>, - медленно подбирая слова, обратился к Грановскому обрубковато сложенный и оплывший под тяжестью своих пятидесяти лет академик Устрялов.
– Мне, занимавшемуся историей Петра, кажется, например, что можно, приблизительно конечно, назвать имя художника. Это может быть Таннауер, или писали и так: Даннауер, Данаур... Он был саксонец родом и придворный художник при Петре. Во всяком случае мне помнится, что в год смерти Петра был он в Петербурге... Он и при жизни Петра писал портреты его и Екатерины...
– А насколько я помню, - живо подхватил Хомяков, - был еще в те времена в Петербурге Петром же из Голландии вывезенный художник Хзель или Кзель... Так вот, может быть, это его работа, Кзеля?
– Что же касается божественности в лице, то как же иначе мог бы его изобразить придворный живописец?
– усмехнулся Кошелев.
– На то ведь они и существовали, чтобы превращать всех тиранов в богов, за то и получали свои оклады, а также чины и знаки отличия.
– Когда я был в Праге в последний раз, - поспешил выступить Погодин, чтобы замять некоторую резкость слов Кошелева, - мне там говорили о чешском художнике Купецком, который приглашен был писать портрет Петра, когда Петр лечился в Карлсбаде. Купецкий явился было со своей палитрой, но в страхе бежал!
– Еще бы не бежать!
– заметил Аксаков.
– Но потом все-таки ему объяснили, что ему опасаться нечего, что русский царь его не изувечит и головы ему не отрубит, так как он не русский стрелец, а известный венский живописец, - продолжал Погодин, - и он портрет написал, и даже успел полюбить страшного русского царя за время разговора с ним, причем Петр говорил по-русски, а Купецкий по-чешски, но они отлично понимали друг друга.
– Вот, кажется, именно этого самого Купецкого Петр и приглашал к себе в Петербург, но он не поехал, а по его рекомендации Петр и взял Таннауера, - сказал Устрялов.
– Хорошо, пусть будет Таннауер, пусть будет Кзель, пусть кто-нибудь третий, мне в конце концов безразлично это, - отмахнулся рукой от Устрялова Грановский.
– Ведь дело не в художнике в данном случае, а в Петре, который гениальнее, чем любой из русских людей, и досадно не оценен нами! Ведь взять кучу сырых исторических фактов и представить их в хронологическом порядке, это не значит еще дать образ Петра! Ведь раз и навсегда осудить Петра за то, что он рубил головы стрельцам и брил бороды боярам, это значит смотреть на Петра слепыми глазами! Это значит в душе своей носить гроб, а не трепет жизни живой! Как же можно быть уже Петра, говоря о Петре? А попробовал ли кто-нибудь у нас из историков, не говорю уж подтянуться к Петру поближе, а хотя бы посмотреть на него из почтительного далека, да так, чтобы был он весь ему виден, а не по кусочкам! Не знаю, господа, как у кого, а у меня именно теперь тоска по Петру, который л и ч н о ходил на Азов и его взял л и ч н о. Ходил на Карла и разбил его под Полтавой, создал такой флот, который восторжествовал над сильным шведским флотом, - не прятался от него, а искал с ним встречи и победил! Никогда лицо народа не проявляется так резко и так верно, как во время защиты от нападения! Вот именно тогда-то и напрягаются все его силы и способности, тогда-то и появляются таланты и гении. Я, конечно, знаю эти голоса, отрицающие даже и необходимость великих людей в истории, утверждающих, что роль их была искусственно раздута, а теперь совершенно кончена, что народы сами, без их посредства, могут выполнять свою историческую миссию. Как же это именно сами? Ведь народ - это понятие собирательное. Его собирательная мысль и воля должны претвориться в мысль и волю одного, чтобы проявиться сильнейшим образом. Так именно и было с Петром. И художник-то в данном случае, - кто бы он ни был, - это понял в силу именно того, что он - художник, а не собиратель всяких мелких фактов и фактиков о гении, изобличающих его, видите ли, то в том, то в этом! Из-за деревьев не видеть леса, а из-за букашек - слона, вот что такое все эти изобличения! Я знаю только то, что нам теперь в нашей жизни до зарезу необходим Петр, но вот его нет, и неоткуда нам его взять... Хотите, Михаил Петрович, я вам дам половину своей библиотеки за этот портрет?
Это последнее обращение к Погодину вышло несколько неожиданным для него, однако, бегло взглянув на лупоглазое круглое лицо Бычкова, Погодин ответил:
– А не горячитесь ли вы, Тимофей Николаевич? Не будет ли вам потом жаль ваших книг?.. Во всяком случае поговорим об этом как-нибудь потом, а?
– Таланты появляются во время войны, это верно, это я по себе вижу, улыбаясь, заговорил Хомяков.
– Я, например, изобрел дальнего боя ружье. Оно может бить дальше даже, чем английские штуцеры. И, кажется, выдали бы мне патент на изобретение и ввели бы мое ружье в действующей армии, а? Отчего же этого не делают?.. Я изобрел еще недавно и такой прибор, которым орудие можно опустить в траншею и можно поднять из траншеи в случае, если войска передвигаются или если оно подбито неприятелем, требует замены... Почему же не хватаются за мой прибор обеими руками, а напротив, не хотят и чертежей рассматривать?