Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Девицы испуганно заверещали. Дверца была открыта, из кареты валил пар, и видна была красная бархатная обивка и бесформенная груда тел: здесь – ажурный женский чулок, там – шляпка с перьями…

Но Толстой-Американец в самом деле держал в руке пистолет.

– Мамзели, мы будем охотиться на волков. – Шутил он или говорил серьезно?.. – Вы читали, конечно, «Санкт-Петербургские ведомости»? Вы знаете, что волки, спасаясь от сильных морозов, вошли в город!.. Один волк в Каретной части набежал на пожарного служителя… Другого на Охте застрелил отставной солдат, карауливший склады… Третьего видели на Невском…

Дорогие петербургские прелестницы и дешевые театральные сильфиды, не зная, чему верить и чему не верить, повизгивали и похохатывали…

Поскакали опять, шибче прежнего, чуть не задевая на поворотах фонарные столбы. Невский был пуст, огни в витринах погашены.

– Стой!

По тротуару проходил молодой человек во фризовой шинели с медными пуговицами – неотъемлемым знаком мелкого чиновничества.

– Милостивый государь, – обратился к нему Толстой-Американец, – вы не видели волков?

Тот принял вопрос за шутку и рассмеялся. Но Толстой-Американец вдруг вскипел неподдельным негодованием.

– Да как вы смеете смеяться над нами! – вскричал он. – Как смеете, милостивый государь!

И сильные его руки трясли молодого человека. А с запяток, с козел, из кареты выскочили еще люди…

– Господа, – бормотал молодой чиновник, растерянно оглядываясь, – оставьте меня… Господа, я вовсе и не думал над вами смеяться!..

Но Толстой-Американец крутил ему руки. Он жгутом из белой простыни привязывал его к фонарю с накладной арматурой, с металлическим щитом Oeil de boeuf [43] .

43

Бычий глаз (франц.)

– Ты смеялся над нами, – говорил Толстой-Американец. – А теперь мы тебя выпорем…

– Господа, – чиновник рванулся всем телом. – Я не смогу жить, если вы совершите надо мной такое неприличие!..

– Не тужи, не плачь, детинка, в нос попала кофеинка – авось проглочу, – приговаривал Толстой-Американец любимую свою присказку.

– Но вам показалось… и если я виноват… я прошу простить меня…

– Слушай, оставь его, – сказал Пушкин. Ему сделалось нестерпимо жаль беднягу. – Оставь его… Он виноват, конечно, но он уже получил свое…

Толстой-Американец выпрямился, повернулся к Пушкину и посмотрел на него злым взглядом.

– Я не люблю советов, – сказал он резко. – И

друзья, которые лезут давать мне советы, нужны мне… как фонарь без свеч…

У него было лицо порочного, разнузданного, злого человека, с брезгливо опущенными углами губ, с набухшими мешочками под глазами, с синевой щек; у него под светским лоском и образованностью, в общем-то, жило одно желание – напакостить ближнему.

– Нет, ты все же оставь его, – настойчиво сказал – Пушкин.

Беднягу оставили плачущего, в растерзанной одежде.

С криком, с гиканьем покатили дальше – свернули на Большую Миллионную, вернулись на Невский, поскакали по Садовой…

– Стой!

Крепкие руки Толстого-Американца теперь выволокли из полосатой будки старика инвалида, с нафабренными усами, с приколотым к груди на ленточке Георгиевским крестом. Старик от страха выронил алебарду из рук.

– Ну-ка, давай: арис-барис-кукопарис!..

– Барин, Христос с тобой, да ты кто?

– Я князь московский, Дмитрий Донской…

– А пачпорт есть?

– Волк!.. – закричал кто-то.

Из подворотни выбежала собака.

Толстой-Американец стрелял, не целясь, – собака рухнула, даже не взвизгнув.

Но уже на выстрел спешили квартальный со своей командой.

– Хватай их, ребята!.. Крути им руки… Ряженые?.. Кто такие?

Но, услышав весьма громкие в Петербурге имена, квартальный изменил поведение.

– Отставить! – скомандовал он. – Олухи, дураки, – кричал он своей команде, – не сметь трогать!.. – И взял под козырек, провожая карету.

Натешившись, поскакали обратно.

– Быть в свете и не быть известным, – поучал Федор Толстой-Американец молодого Пушкина, – все равно что вовсе не существовать. А что нужно, чтобы сделаться известным? Одни предпочитают прослыть дансёрами, эдак ловко вальсировать, как Зефиры; другие желают прослыть сочинителями, даже не умея письма написать; третьи – мудрецами, не имея ни мудрости, ни опыта… Все это не трудно: затверди список сочинений, одних хвали, других ругай, говори о Гомере и Феокрите, положи на свой письменный стол Боссюэта и Дидерота, расскажи несколько исторических анекдотов…

Этот человек был не глуп, был образован, имел наблюдательный глаз и острый ум!..

– Но сам я предпочел стать известным другим путем! – с силой сказал Толстой-Американец. – Не тужи, не плачь, детинка, в нос попала кофеинка… И стал известным!

Его известность обладала неодолимой притягательностью!

Вернулись к особняку Всеволожского.

По мраморной освещенной лампами и кенкетами лестнице, с зеркалами и кадками зеленых растений – Пушкин въехал верхом на лошади. Под аплодисменты и крики браво он осушил, одной рукой держась за луку седла, а другую поднимая все выше и выше, бутылку шампанского и бросил порожнюю бутылку. Зеленые осколки посыпались по ступеням. Гнедая кобыла равнодушно терлась шеей о мраморную балюстраду.

Кутеж продолжался в роскошном кабинете. На позолоченных столиках с мозаичными досками расставлены были батареи вин со свисающими с бутылок на серебряных цепочках щитками.

– Был у нас на борту доктор Бринкен, – рассказывал Толстой-Американец о своем кругосветном путешествии. – Однажды я говорю: доктор, я болен. Он дает мне лекарство. Я говорю: это лекарство горькое. Он дает другое. Но я говорю ему: и это горькое. Наконец привязал его к стулу и напоил всеми лекарствами…

И пошли рассказы о дебошах, хулиганстве, насилии, о том, как пьяного корабельного священника он припечатал государственной печатью к палубе, о том, как научил орангутанга испортить корабельный журнал, обо всех его скандальных приключениях, кончившихся тем, что адмирал Крузенштерн, потеряв терпение, ссадил его на берег где-то неподалеку от Америки.

Компания веселилась. Мальчик-калмык, взятый из астраханских владений Всеволожских, теперь в национальном халате и мягких сапожках, при каждом неприличном слове подходил к виновнику и, радостно улыбаясь, говорил ему: «Здравия желаю!»

А потом затеяли сцены, благо были начинающие актрисы, однако для этих сцен не только театральные, но вообще никакие наряды не требовались: изображали изгнание Адама и Евы, а потом Содом и Гоморру, погрязшие в разврате и пороках…

У Всеволожского компания оставалась до утра. В большом доме с множеством комнат места хватало для всех.

Поделиться с друзьями: