Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Франц покраснел, зыркнул на покачнувшуюся явно не от сквозняка занавеску, заменяющую дверь, вскочил.

– Не кипятись, – легонько стукнул ладонью по столу пан Войцех. – Ради твоего же блага отказываю. Она у нас девка балованная, блажная. Ты же, как отец, надорвешься в шахтах, ее обеспечить пытаясь.

Домой шли молча, только мать часто останавливалась и подолгу стояла, тяжело дыша и держась за грудь.

Вечером прибежала Альбинка, долго бранила отца и шептала Францу, что ни за кого, кроме него, не пойдет. Но на предложение сбежать в далекий Петербург отшатнулась, округлила глаза.

– Ты что, без благословения? Невенчанной?

– Почему невенчанной? – опять залился краской Франц. – Да я хоть завтра.

Но завтра нужно было опять спускаться с десятками таких же, как он, в шахту. И послезавтра. И послепослезавтра. А в четверг умерла мать. Захрипела к концу ночи, уже под самое утро, разорвала рубашку на груди, два раза выдохнула: «Ogien! Ogien! [19] » – вскрикнула и затихла.

После нищенских похорон Франц заколотил единственное окно серыми досками, хотя знал, что в этот дом он уже никогда не вернется. Да и в Величку если когда и приедет, то только за Альбинкой, если сумеет разбогатеть в холодной России. Кабы знать тогда, во что превратит его жизнь этот город с ледышкой заместо сердца.

19

«Огонь! Огонь!» (польск.).

Вернулся только через три года. На завалившееся крыльцо родительского дома еле взглянул – спешил к подворью пана Шикница. В новом пиджаке, в добротных ботинках, с булавкой в галстуке. А обратно шел, не видя дороги. Ноги принесли в корчму, где он в первый раз в жизни попробовал водку. Да так преуспел, что пропил почти все, что вез, чтобы удивить отца невесты, даже галстучную булавку – утром еле наскреб на обратную дорогу. Но что такое деньги, когда жизнь кончилась? Пан Войцех, увидев визитера, сперва захлопнул дверь, а через минуту, кряхтя, спустившись с крыльца, смущенно разгладил изрядно поседевшие усы и рассказал, что Альбинка уже два года с гаком, как замужем за Адамом Качинским, свадьбу справили знатную, проживают они теперь с мужем в Петербурге, а в последнем письме дочь написала, что родила девчонку, внучку, получается, и они вот со старухой думают, не собраться ли погостить в русскую столицу.

Как вернулся в Петербург, помнил не очень отчетливо. Что ел, на что пил? Запомнил только, что ссадили его в Смоленске за драку, но с кем дрался, из-за чего – в памяти не удержалось. Да и на том спасибо, что просто из поезда выкинули, в кутузку не сдали – добрался до Москвы на следующем и до Питера докатил уже тихо, без приключений.

В столице пил еще неделю, прогуливая отложенное на свадьбу. Лавку скобяную, наилучшую во всей Извозчичьей слободе, на замок закрыл, пропивая нажитое за три года. Может, так и подох бы еще тогда под чужим забором, если бы в очередном кабаке, роясь по карманам в поисках денег, не вытащил из нагрудного клочок бумажки. Развернул, вгляделся. Адрес, местный: Ямская, дом 22. И приписка по-польски: «Przepraszam [20] ». Вот почему тогда в Величке пан Шикниц полез обниматься и долго хлопал Франца по груди, старый лис.

20

Прости (польск.).

Два дня он, трезвый, в новом пиджаке и начищенных сапогах, с выскобленным подбородком и нафиксатуаренными усами, в фуражке с лаковым козырьком, фланировал по Ямской мимо того самого дома. И на третий все-таки дождался ее. Альбинка выскочила из-за угла (видно, не так уж богато жил в Петербурге пан Качинский, коль женка его по черной лестнице ходила) – в справном жакете, обтягивающем ее тонкую фигуру, в лазоревой юбке, такая же красивая, как и три года назад.

Хотел подойти сразу, да оробел – что он скажет ей? Она – мужнина жена, с дитем. И чего только зазря два дня ходил, в голове даже не сложил, что делать, ежели ее увидит. Потому пристроился за пани Качинской, поплелся, как собака по заячьему следу. Дошел таким манером до Ямского рынка, посмотрел, как Альбинка в рядах наполняет плетеную корзинку снедью, как торгуется. Пару раз даже совсем близко подбирался, так, что руку протяни – и вот она, золотая прядка, что из-под платка выбилась.

Опять не подошел. Потащился за ней дальше, по Боровой, да на Николаевскую. И упустил! Пока обошел какого-то ширококостного мастерового, упустил девку! Заметался, заозирался, нырнул в арку – а ну как она срезать дворами решила? Выбежал на свет – и получил прямо под дых! Согнулся пополам – и еще по фуражке получил, да так, что та слетела и колобком прямо в лужу откатилась.

– Ты чего это, шнырь, за мной ходишь? Я тебя еще в мясном ряду приметила! А ну, дворника сейчас кликну! Ох!.. Францишек…

Корзинка бухнулась наземь, покатилась капустная голова к поблескивающей козырьком из лужи фуражке.

Как сидели после прямо на земле, как ревела в голос Альбинка, да и сам Франц слезы по роже размазывал, лучше и не вспоминать – и тошно, и стыдно, и по сей день под ложечкой ломит. Проговорили чуть не до темноты. Про то, что выдал отец ее силой, польстившись на рассказы Адама о красотах жизни в русской столице. Про то, что жили они с мужем ладно, мирно, как все. Про то, что Адам любил и жену, и дочь. И дочь его любила. А жена?.. Что жена… Жене любить не обязательно. Про то, как горбатил Франц сперва на хозяина, потом уж на себя, три года без продыху, про то, как из Ягелло и Франца Яновича стал в слободе Лебедем, просто Иванычем и первейшим мастером по лошадиной упряжи – про то промолчал. Об чем уж тут говорить?

Но с того дня лавка у Франца днем больше не закрывалась, а вечерами торчал Лебедь не в кабаке, а на Ямской, будто городовой на углу. Когда встречал Альбинку, когда впустую прозябал. Удачными считались дни, когда удавалось пройтись рядом до угла, сунуть кулек с баранками или жестянку с монпансье для девчонки, и чем дальше, тем дней таких становилось больше, а случайные прогулки выдавались длиннее.

А потом пришел август 1908 года. На излете месяца в газетных заголовках зачастило слово «холера». Будто мало у города было способов умерщвлять своих жителей. В сентябре тротуары стали посыпать известью и проливать карболкой. По городу сновали кареты с надписью «Санитарный экипаж», у церквей, рынков, мостов стояли мохнатые лошадки, запряженные в подводы с бочками с кипяченой водой. Почитай на каждом перекрестке рядом с газетчиками специальные люди раздавали листки, а то и целые книжицы о том, как бороться с заразой (и листки, и тем более брошюры местные брали с большой охотой, даже те, кто подписывался крестом: бумага тонкая, дешевая, очень для самокруток годящая). Тут же повылазили невесть откуда коробейники с амулетами, оберегами, приговорами. Может, все это и помогало, но каждый день кого-то хоронили. Целые квартиры стояли пустые: если кто-то заболевал, то несчастного везли в Обуховскую больницу, а остальных сожителей в карантин, жилье же отдавали на дезинфекцию.

Косила костлявая без роздыху, старалась. Слухи ходили один страшнее другого – Лебедь сам слышал, как бабка Сковородникова, торгующая на углу пирожками с ливером, рассказывала, крестясь для подтверждения достоверности, что ей сын-извозчик докладывал, будто доктора холерных не лечат, а сразу бросают в большую яму позади больницы, глубоченную, что и дна не видно, а только если наклониться над ней, то слышно: «У-у-у…» – маются душеньки неупокоенные.

Но слухи слухами, а однажды, придя на свой пост к дому 22 на Ямской, Лебедь увидал у входа экипаж с той самой тревожной надписью. Чуть погодя двое мундирных вывели через парадный ход Адама Качинского, подсадили под руки в карету и увезли. В другой карете уехала Альбинка с дочерью.

Тогда-то и познакомился Франц с русскими попами. Неделю не пропускал ни единой службы в этой самой церквушке, у которой сейчас вспоминал он свою забулдыжную жизнь. Жег свечки у иконы неизвестной доселе Тихвинской Божьей матери и слушал золоторизного бородача. О карах за грехи, о терпении, о спасении в молитвах. Сам молился, как умел. Крестился слева направо. Батюшка на это хмурил брови, но молчал – молится человек, стало быть, уже с Богом разговаривает. Не важно, на каком языке, – на то он и Бог, чтоб всякий различать. Между службами ходил сперва в больницу, справлялся об Адаме, а после носил гостинцы в изоляционное убежище.

Адам помер на рождество Пресвятой Богородицы. Альбинку с дочерью Лебедь встретил на половине пути. Сунул Таське петуха на палке, посадил на лавку, отвел мать в сторону, взял за руки. Та не завыла, только закусила губу.

– Схоронить помогу. И потом не брошу, – только и сумел выдавить из себя Лебедь.

А на другой день после похорон приехал на ломовике, вдвоем перетаскали из воняющей карболкой квартиры пожитки, усадил Альбинку с Таськой и перевез к себе.

С той осени уже прошло четыре года. К Таське добавились еще три девчонки. Что бы там ни болтали злые языки, а всех трех будто с него рисовали. И вроде жили поначалу хорошо. Он торговал, Альбинка по чуть-чуть шила по знакомым. Попробовал вспомнить, когда все повернуло не туда? Как он из зажиточного лавочника, который приказчика держал и думал расширять предприятие, превратился в торговца самошитыми торбами, который сам же и шлялся со своим товаром по ямским дворам, пропивая все копейки, что наторговывал? Все водка проклятущая, права Альбинка. Хоть бы и не пробовать ее б никогда. Так он бы и не попробовал, если б не Альбинка. А чего ж ты опять-то ее глыкать начал, будто спросил кто-то невидимый. Хотел жениться на девке – женился. Жить с ней мечтал – так живешь. Не за тебя вышла? Будто ты не знаешь, как это делается? За кого отец велит, за того и пойдет. Али ты своих по-другому определять станешь? Баба – животина бесправная, всю жизнь при мужике проживать обязана. Бьет – терпи. Пьет – терпи. Любит – в ответ люби, дура.

Поделиться с друзьями: