Шальная звезда Алёшки Розума
Шрифт:
Во время долгих трапез она почти не ела, и как-то от духоты и голода упала рядом с гробом без чувств. И теперь Мавра каждый вечер бегала на поварню и выпрашивала у мундкохов[143] пироги, пирожные и лимонады, чтобы хоть как-то поддержать силы подруги.
В понедельник первого ноября Москву разбудил погребальный звон. Все сорок сороков звонили за упокой. От Лефортовского дворца до Воскресенского монастыря, где должна была найти своё последнее пристанище младшая дочь царя Ивана, выстроились шпалеры из солдат гвардейских полков и полков, расквартированных в Москве. В семь утра погребальная колесница, на которой стоял гроб с телом усопшей, выехала из ворот дворца и медленно под рвущий душу перебор[144] покатила по улицам. Траурная процессия во главе с императрицей пешком шла за гробом. Мавра двигалась в толпе народа в середине шествия, а Елизавета, как ей полагалось по статусу, шла в первых рядах рядом с прочими членами семьи, и Мавра её не видела.
Затем бесконечно тянулась служба с заупокойной литиёй и панихидой, народу в храме было столько, что даже у крепкой здоровой Мавры голова кружилась от духоты и ломило виски. Наконец, богослужение закончилось, и гроб опустили в подклет Вознесенского собора напротив алтарной части правого придела.
В толпе народа Мавра выбралась на паперть и дождавшись, пока Елизавета, бледная, будто сама тотчас восстала из гроба, выйдет следом за императрицей, пробралась к ней.
— Ваше Величество, где прикажете мне пребывать? — спросила Елизавета, проводив императрицу до кареты.
— Чай, насиделась уж в своей деревне? — спросила Анна вполне добродушно. — Ну и будет с тебя. В Покровское езжай до сороковин[145].
— Я хотела просить вас…
Анна глянула на цесаревну с неудовольствием.
— Что ещё?
— Позвольте после поминовения мне в Успенский монастырь удалиться. До Рождества.
— Что-то ты, мать моя, зачастила по святым местам… Всё грехи замаливаешь? — Анна едко усмехнулась. — Греши поменьше и не придётся благочестие изображать. Ладно уж… Отправляйся в свой монастырь. Всё одно до Пасхи никаких веселий не будет, можно от скуки и помолиться малость.
И Мавра поняла, что Елизавета придумала, как исчезнуть из Москвы под благовидным предлогом и не привлекая внимания.
Вернувшись в Покровское, та немного пришла в себя после похорон и отправилась с визитами по знакомым, а, воротясь, сообщила Мавре, что, оказывается, за то время, что они пробыли в Александровой слободе, императрица приняла окончательное решение после Нового года переехать в Петербург и теперь придворные спешно приводили в порядок заброшенные петербургские дома.
— А значит, я могу собирать деньги, не вызывая никаких подозрений, — заключила она радостно. — Нынче пол Москвы деньги ищет, иным, кто смог Бирону угодить, даже жалование за год вперёд выдали на обустройство.
Елизавета собрала доходы со всех своих имений, а кроме того продала часть драгоценностей, оставшихся от матери, и у неё образовалась не слишком большая, но вполне приличная сумма. Однако теперь встал вопрос, как переправить эти деньги за границу. Не в сундуке же их везти на радость разбойникам и таможенной канцелярии.
Мавра вновь отправилась к Лебрё. Тот, выслушав, успокоил:
— Скажите Её Высочеству, что сие сложность невеликая — деньги можно передать ростовщику под расписку, по которой в другом городе вам выдадут их обратно. За небольшой процент, разумеется. Купцы-негоцианты часто так поступают, чтобы не стать добычей разбойников. Теперь разве только самые скупые, кому мзду заплатить жалко, с собой капиталы возят. В Москве нынче ведёт дела некий курляндский еврей, Исаак Липман, весьма надёжный финансист. Самому графу Бирену средства ссужает. Я заберу у Её Высочества деньги и передам ему от своего имени, чтобы не вызывать лишних вопросов, а после верну расписку Её Высочеству.
Так и сделали. Поздно ночью Лебрё заехал в Покровское и, забрав сундук с монетами, увёз их в Москву, а под утро привёз бумагу от ростовщика.
— Теперь вы сможете получить ваши деньги в любом из крупных городов Европы: Вене, Берлине, Варшаве или Париже.
Драгоценную расписку зашили в борт кафтана, в котором собиралась путешествовать Елизавета, — она сразу решила, что поедет в мужском платье, гораздо более удобном, чем дамский наряд. На мелкие неожиданные расходы оставили некоторое количество серебряных и медных монет, для которых Мавра сшила специальный карман на поясе, крепившийся на теле под одеждой.
К началу Филиппова поста[146] всё было готово к отъезду. Сороковины пришлись на Матвея-зимника — второй день поста, с утра Елизавета отстояла вместе с императрицей заупокойную обедню с панихидой в Воскресенском монастыре, ещё раз напомнила Анне Иоанновне, что до Рождества пробудет в Успенской обители, и вернулась в Покровское ждать вечера, когда за ней приедет Лебрё.
– ---------------
[142] В восемнадцатом веке лиц царской фамилии хоронили не на третий день, как было уже принято в погребальной традиции, а спустя три-четыре недели. Считалось, что подданные должны проститься с ними. И умершая 8 октября царевна Прасковья Ивановна была погребена только 1 ноября.
[143] Мундкох — заведующий дворцовой кухней.
[144] Перебор — вид погребального колокольного звона, при котором медленно звонили во все колокола поочерёдно, начиная с наименьшего и заканчивая самым большим колоколом.
[145] Сороковины — поминовение усопшего на сороковой день с момента смерти.
[146) Филиппов или Рождественский пост начинался 15 ноября и заканчивался Рождеством Христовым, 25 декабря.
* * *
Василий не верил в святость. Святые угодники, оне в «Житиях», а не из того же чугунка кашу лопают… Так что к заверениям Розума, будто тот не знает, кому и чем насолил, Чулков отнёсся с недоверием. Ему бы и не было до казака никакого дела, кабы опасность угрожала ему одному.
Но смерть Данилы напугала Василия. Сам Григорьев, смазливый, как девка, с томным коровьим взглядом и не слишком большого ума, Чулкову был безразличен, однако тогда, в театре, из розумовской кружки глотнуть мог любой, хоть из кавалеров, хоть из дам, хоть из дворни… Но самое страшное — из неё могла выпить Елизавета.
Он и сам толком не понимал, кем была для него цесаревна — подругой детства, первой любовью, названной младшей сестрой? Да, они выросли вместе и лет до пяти были почти неразлучны, потом её увезли в Петербург и видеться они стали очень редко. К семнадцати годам, когда цесаревна вновь появилась в подмосковном имении, Василий уже вполне понимал всю глубину социальной пропасти между царской дочерью и крепостным мужиком, держал себя почтительно и услужливо, однако юная красавица в пять минут перебросила через эту пропасть мостки, обращаясь с ним ласково и просто, словно со старинным другом. И приправленное восхищением почтение переросло во влюблённость, однако та как-то быстро уступила место братским чувствам — стремлению защищать, помогать, оберегать.
Василий почти не ревновал её к любовникам, хотя и не слишком их жаловал. Впрочем, он как пёс с подозрением относился к любому, появлявшемуся рядом с хозяйкой человеку, и заслужить его доверие посторонним было непросто.
Давешний разговор с Розумом не успокоил — казалось, тот так и не осознал всю серьёзность происходящего и искать человека, который дважды пытался его убить, не собирается. И Василий понял, что заниматься этим придётся ему самому.
Для начала он понаблюдал за гофмейстером и расспросил о нём дворовых. Те в один голос заявили, что среди домашней прислуги, которой Розум командовал, врагов у него нет и быть не может, поскольку мягкий, спокойный, нечванливый, он за всё время, что жил здесь, ни разу никого не оскорбил, не обидел и не наказал, даже когда было за что.
Любовный мотив тоже не просматривался — девки на казака многие заглядывались, однако ни с одной из них он не амурничал и не выделял среди прочих. Правда, говаривали, что в него влюблена Прасковья Нарышкина, одна из фрейлин цесаревны, однако и с ней Розум держался уважительно и ничем не обижал, так что предположение, что та решила отравить его, правдоподобным не казалось. К тому же сама Прасковья, насколько Василий мог судить, была сущая овца, из тех, что блеют и конфузятся по любому поводу, и верхом дерзости почитают пригласить предмет страсти на танец. Чтоб такая да отравила? Чушь!