ЖАНРЫ

Школьные годы Тома Брауна
Шрифт:

Именно в таком состоянии Мастер Том лежал в половине восьмого утра на следующий день после своего прибытия и наблюдал, не вставая со своей чистенькой беленькой кроватки, за движениями Богля (родовое имя, под которым были известны все чистильщики обуви в Школьном корпусе), который ходил между кроватями, собирал грязные туфли и ботинки и ставил на их место чистые.

Так он лежал, ещё не совсем понимая, где именно во Вселенной находится, но уже чувствуя, что сделал в жизни шаг, который хотел сделать уже давно. Ещё только рассветало, когда он лениво посмотрел в большие окна и увидел в них верхушки огромных вязов и грачей, кружащих над ними и укоризненно каркающих на ленивых представителей своего сообщества, прежде чем отправиться всем вместе на вспаханные поля по соседству. Звук закрывшейся за Боглем двери, когда он вышел со своей корзиной под мышкой, окончательно разбудил Тома; он сел в кровати и оглядел комнату. Да что же это у него с плечами и поясницей? Он чувствовал себя так, как будто вчера его сильно били по всей спине, — естественный результат его выступления в своём первом матче. Он положил подбородок на согнутые колени и стал вспоминать все события вчерашнего дня, радуясь своей новой жизни, — и тому, что уже видел, и тому, что последует дальше.

Вскоре проснулись ещё один — два мальчика, сели в кроватях и начали тихонько переговариваться. Потом и Ист, поворочавшись с боку на бок, сел, кивнул Тому и начал осматривать свою лодыжку.

— Ещё везёт, — сказал он, — что сегодня с утра никуда не идти, а то я, наверно, буду хромать как собака.

Это было воскресное утро, а воскресные лекции в ту пору введены ещё не были, поэтому время между сном и службой в часовне в одиннадцать часов не было занято ничем, кроме завтрака. Заполнить этот промежуток было нелегко, и, когда вскоре Доктор ввёл воскресные лекции, это было настоящим благом для всей школы, хотя встречено это новшество было не без ворчания. А пока можно было валяться в кровати сколько хочешь, и никто вставать не спешил, особенно в тех комнатах, где шестиклассник отличался добродушием, как в комнате у Тома и Иста, и позволял младшим мальчикам болтать и смеяться и вообще делать практически все, что они пожелают, до тех пор, пока они его не беспокоили. Его кровать была побольше, чем у остальных, и стояла в углу у камина, а рядом с ней — умывальник с большим тазом; и там он возлежал, окружённый ореолом величия, задёрнув белые занавески так, чтобы получился отдельный уголок. Кровать Тома была почти напротив, и он с благоговейным ужасом смотрел, как великий человек проснулся, вытащил из-под подушки книгу и стал читать, подперев голову рукой и повернувшись спиной к комнате. Вскоре, однако, послышался шум борьбы и приглушённые комментарии мальчишек, вроде: «Давай, Головастик! Валяй, Грин! Тяни с него одеяло! Дай ему по рукам!» Младший Грин и Холл, которого обычно звали Головастиком за то, что у него была большая чёрная голова и тощие ноги, спали рядом в дальнем конце у двери и постоянно устраивали друг другу разные каверзы, которые обычно, как и сегодня, кончались бурным открытым столкновением. И вот теперь они, забыв о порядке и силе авторитета, одной рукой яростно старались стянуть друг с друга одеяла, а второй, вооружённой шлёпанцем, изо всех сил колотили по всем частям тела противника, до которых только могли дотянуться.

— А ну-ка успокоились там, в углу, — прикрикнул староста, садясь в кровати и выглядывая из-за своей занавески; Головастик и младший Грин юркнули в свои растерзанные постели, а он, поглядев на часы, добавил, — Ого, начало девятого! Чья очередь за водой?

(В тех комнатах, где староста придавал своему омовению большое значение, фаги из его комнаты должны были по очереди спускаться на кухню и выпрашивать или красть для него горячую воду; часто этот обычай простирался ещё дальше, и каждое утро двое мальчиков должны были приносить воду для всей комнаты.)

— Иста и Головастика, — ответил старший из фагов, который следил за расписанием.

— Я не могу, — сказал Ист, — нога болит.

— Быстро отправляйтесь, кто-нибудь, и без разговоров, — сказал великий человек, встал с кровати, надел шлёпанцы и пошёл в большой коридор, куда выходили все спальни, чтобы вытащить из чемодана своё воскресное одеяние.

— Давай я схожу за тебя, — сказал Том Исту. — Мне даже интересно.

— Спасибо, ты славный парень. Одень только брюки и возьми свой кувшин и мой. Головастик покажет тебе дорогу.

И вот Том с Головастиком, в ночных рубашках поверх брюк, спустились по лестнице, прошли через маленькую кладовую, где по вечерам выдавали свечи, пиво, хлеб и сыр, потом через двор Школьного корпуса, потом по длинному коридору и, наконец, добрались до кухни, где, после переговоров с красивой рослой кухаркой, которая клялась, что налила сегодня уже дюжину кувшинов, получили свою горячую воду и с большой осторожностью и максимально возможной скоростью вернулись назад. Но даже так им еле-еле удалось ускользнуть от пиратов из комнаты пятого класса, которые подстерегали конвои с горячей водой и гнались за ними до самых дверей их спальни, так что половину воды они расплескали в коридоре.

— Всё равно это лучше, чем идти второй раз, — заметил Головастик. — А пришлось бы, если бы они нас поймали.

К тому времени, как прозвенел колокольчик на молитву, Том и все его новые товарищи спустились вниз, одетые во всё самое лучшее, и он впервые с удовлетворением ответил «Здесь», когда назвали его фамилию, потому что староста, дежуривший на этой неделе, уже внёс её в самый конец списка. А потом был завтрак и прогулка по большому школьному двору и по городу вместе с Истом, хромота которого становилась заметной лишь тогда, когда нужно было исполнять обязанности фага. Так они скоротали время до службы в часовне.

Было ясное ноябрьское утро, и школьный двор быстро наполнялся мальчиками всех возрастов, которые прогуливались по траве или по гравийной дорожке группками по два — три человека. Ист, по-прежнему исполнявший обязанности чичероне, показывал Тому всех выдающихся личностей, которые попадались им на пути: там был Осберт, который мог добросить крикетный мяч с малой площадки через деревья с грачами до самой стены Доктора; Грей, получивший стипендию Бэллиол-колледжа и (что казалось Исту гораздо более важным) заработавший тем самым для всей школы полувыходной; Торн, пробежавший десять миль за час и две минуты; Блэк, который выстоял против вожака городских в последней драке с хамами. Были там и многие другие герои, которыми восхищались тогда и от которых ныне не осталось и следов былой славы; и сегодняшний четвероклассник, читая их имена, грубо вырезанные на старых столах в холле или написанные на большом буфете (если эти столы и буфеты до сих пор ещё существуют), раздумывает, что это были за мальчики и какими они были. Та же участь ждёт и самого раздумывающего, каковы бы ни были его достижения в учёбе, футболе или крикете. Два-три года, не больше, — а потом постоянно прибывающая благословенная волна сотрёт ваши имена так же, как стёрла наши. Ну и что из того? Играйте в свои игры и делайте своё дело, и предоставьте воспоминаниям самим заботиться о себе.

Без четверти одиннадцать начал звонить колокол в часовне; Том пришёл в числе первых, занял место в самом нижнем ряду и смотрел, как входили и занимали свои места все остальные мальчики, заполняя ряд за рядом; потом безо всякого успеха попробовал перевести надпись над дверью на греческом языке и наблюдал за учителями, занимавшими свои места на возвышении в самом конце, пытаясь угадать, который из них окажется его господином и повелителем. А потом двери закрыли, вошёл Доктор в рясе, и началась служба, которая, однако, не произвела на него большого впечатления, потому что чувство новизны и любопытства было слишком сильно. Мальчик, сидевший рядом с ним, выцарапывал своё имя на дубовой панели, и он не мог удержаться, чтобы не посмотреть, что это за имя и хорошо ли оно выцарапывается; а мальчик, сидевший с другой стороны, заснул и всё время падал на Тома; и хотя многие ребята даже в этой части школы слушали внимательно и серьёзно, в целом атмосферу нельзя было назвать благочестивой, и, когда он снова вышел во двор, у него не было чувства, что он только что побывал в церкви.

Но во время службы во второй половине дня было совсем иначе. После обеда он писал письмо домой матери, и поэтому настроение у него было куда более подходящим; к тому же первое любопытство прошло, и он мог следить за службой намного внимательней. Когда после молитвы пели гимн, а в часовне уже начинало темнеть, он почувствовал, что благоговеет по-настоящему. А потом настало великое событие в его жизни, как и в жизни любого, кто учился в те дни в Рагби, — первая проповедь Доктора.

Эту сцену уже описывали более искусные перья, чем моё. Дубовая кафедра, одиноко возвышающаяся над рядами школы. Величественная фигура, горящий взгляд, голос, — то мягкий, как нижние тона флейты, то ясный и призывный, как звук трубы, — того, кто всходил на эту кафедру каждое воскресенье, чтобы свидетельствовать за Господа своего и умолять именем Его, — именем Царя праведности, любви и вечного блаженства, дух которого воодушевлял его и от имени которого он говорил. Длинные ряды юных лиц, поднимающиеся ярус за ярусом до самого конца часовни, начиная с малыша, который только недавно расстался с матерью, до молодого человека, полного сознания своих сил, который выходит из школы в большой мир на следующей неделе. Это было торжественное и величественное зрелище, и особенно в это время года, когда источником света служили только свечи на кафедре и у мест дежурных старост, а всё остальное пространство часовни было погружено в мягкие сумерки, которые сгущались до темноты на верхней галерее за органом.

Но что же на самом деле так захватывало эти три сотни мальчишек и вытаскивало каждого из своей скорлупы, хотели они того или нет, на двадцать минут после обеда каждое воскресенье? Да, конечно, всегда находились мальчики, рассеянные там и сям по всей школе, которые были готовы понимать и сердцем, и умом даже самые глубокие и мудрые слова, которые там звучали. Но таких всегда было меньшинство, обычно совсем малочисленное, а часто настолько маленькое, что их можно было пересчитать по пальцам одной руки. Что же так трогало и захватывало нас, остальные три сотни бесшабашных, ребячливых мальчишек, которые всем сердцем боялись Доктора, а кроме Доктора — очень мало чего на небе и на земле; которые больше думали о своей школьной компании, чем о Церкви Христовой, и ставили традиции Рагби и мнение других мальчиков выше, чем Божьи заповеди? Мы не понимали и половины того, что он говорил; мы не знали ни самих себя, ни тех, кто нас окружает, ни сколько веры, надежды и любви нужно для того, чтобы это узнать. Но мы слушали, как слушают все мальчишки, когда они в подходящем настроении (да и взрослые, собственно говоря, тоже), человека, который, как мы чувствовали, всеми своими силами, и сердцем, и душой борется со всем трусливым, подлым и неправедным, что было в нашем маленьком мирке. Это не был холодный и ясный голос, раздающий советы и предостережения с заоблачных высот тем, кто грешит и страдает внизу, но тёплый и живой голос того, кто сражается за нас и рядом с нами и призывает нас помочь ему, себе и друг другу. И вот так, мало-помалу, медленно, но верно, перед мальчиком постепенно приоткрывался смысл его жизни; то, что жизнь — это не рай для дураков и лентяев, в который он попал по чистой случайности, но поле битвы, которая не прекращается с незапамятных времён, и что зрителей тут нет, и даже самые юные должны выбрать, на какой они стороне, а ставкой в этой борьбе будет жизнь или смерть. А тот, кто будил в них сознание этого, сам показывал им каждым своим словом, сказанным с кафедры, и всей своей каждодневной жизнью, как нужно сражаться в этой битве, и стоял перед ними, как товарищ по оружию и предводитель отряда. Очень подходящий предводитель для армии мальчишек, не знающий сомнений и неуверенности; пусть кто угодно сдаётся или заключает перемирие, — он будет сражаться до конца, до последнего дыхания и последней капли крови. И это чувствовал каждый мальчишка. Другие стороны его характера, конечно, тоже оказывали влияние на некоторых ребят, но именно эта его непримиримость и неустрашимое мужество находили дорогу к сердцам основной массы тех, на ком он оставил свой след и заставил поверить сначала в себя, а потом — в своего Господина.

Это качество больше, чем какое-либо другое, трогало таких мальчиков, как наш герой, в котором не было ничего выдающегося, кроме чрезмерного ребячества, под которым я подразумеваю животную жизнь в наивысшем её проявлении, природное добродушие, ненависть к подлости и несправедливости, добрые побуждения и количество легкомыслия, достаточное, чтобы потопить трёхпалубный корабль. В течение двух последующих лет ещё не было ясно, пойдёт ли ему, в конце концов, пребывание в школе на пользу или во вред, потому что постоянные цели и принципы в нём ещё не наметились; но, каковы бы ни были его прегрешения за неделю, он едва ли хоть раз вышел воскресным вечером из часовни без серьёзного решения быть на стороне Доктора и чувства, что только трусость (воплощение всех остальных грехов для такого мальчишки) удерживает его от того, чтобы поступать так постоянно.

Поделиться с друзьями: