Шпион по найму
Шрифт:
Пленку после проявки я просушивал сам. Попросил наладить увеличитель, сделать свежие растворы, приготовить бумагу большого формата и, выпроводив Тармо из лаборатории, велев ему сидеть у двери на случай техпомощи, остался один. Начал с завершающих кадров.
Хорошо, размышлял я, пока срабатывал проявитель, хорошо, что они — кто бы они ни были — все ещё собираются меня убить. Хорошо, что не предпринимают попытку перекупить. Это означает две вещи: первое — что я по-прежнему главное препятствие на их пути к цели и второе — что они продолжают следовать своему изначальному плану.
Сквозь темно-янтарный раствор со дна белой ванночки на меня смотрел мой будущий убийца.
Я промыл фотографию и прикрепил её зажимом к бельевой веревке. Определенность повышает настроение. Было приятно, что в красноватом сумраке, пока я печатаю остальные снимки, меня рассматривает через оптический прицел лицо кавказской национальности. Складка на щеке, прижатой к прикладу снайперки, напоминала складки на телах героев в творении Тармо о задунайском отсутствии Цезаря.
Я усмехнулся. Надо же придумать — «Момент Истины»!
На отдельном столике в темной комнате стоял параллельный телефонный аппарат. Я вытер руки полотенцем и набрал номер лавочки Велле.
— Слушаю, — сказал Ефим. — Ну, что?
— То, что хотели. Можешь приезжать. Меняем, однако, место встречи…
Я продиктовал с бумажки, вытащенной из кармана, адрес Тармо.
— Гениальный ход, — сказал я себе негромко, повесив трубку.
И вдруг почувствовал страшную усталость. Глаза смыкались.
Я подумал, что как только отпечатаю последнюю фотографию, завалюсь на один из четырех секс-диванов Тармо вздремнуть.
Развесив влажные снимки и включив сушильную установку, я запер темную комнату на ключ, отобранный у Тармо. Бармену я велел погулять часа два. Он ушел с удовольствием, сунув в задний карман узких джинсов двести пятьдесят крон наличными из бюджета Ефима Шлайна. Появления самого донора следовало ожидать не ранее, чем через полчаса, и я ухнул, не снимая ботинок, в мягкие валики и подушки на диван.
Дремалось плохо, грезился филиппинский госпиталь, сестры, делавшие отцу обезболивающие уколы и склонявшиеся над ним словно бы только для того, чтобы продемонстрировать горчичные ляжки. Как и все мои сны, этот был очередным повторением, и, очнувшись от стука во входную дверь студии, я бы мог в деталях рассказать его продолжение…
…Отец сел в постели, подтянувшись на ручке вроде трамвайной, свисавшей со штанги над кроватью, и, обратившись ко мне в последний раз в этой жизни, четко произнес: «Не хочу!»
Так было в моем сне, и во сне же я представил собственную смерть, такую же, в общем, приличную, в госпитале, в окружении сестер милосердия с горчичными ляжками, выглядывающими из-под мини-юбок, часов в пять утра, посреди огромного загазованного тропического города…
На самом-то деле отец кончил счеты с жизнью неудачным выстрелом в сердце. После него, как сказал врач на вскрытии, он ещё дышал двое суток… Один, в своем номере.
Маме он оставил достаточно на пять-шесть лет жизни на её счете в новозеландском банке. Чековую книжку папа пришпилил к прощальной записке: «Я всегда любил вас. Я был счастлив вашей поддержкой. Вы не предавали меня. Не предам и я. Мне 65, силы уходят. У меня болезнь, которая превращает в обузу. Вы верили моим решениям. Верьте и этому последнему. Ваш любящий муж и отец. Да спасет вас Господь».
Болезнь угнездилась в его сердце. Он и стрелял-то в нее. Я знаю. Неясным оставалось одно: зачем он поехал умирать на остров Лусон, в Манилу? Позже я, кажется, понял. Во-первых, чтобы остаться одному, спокойно обдумать свое решение и, подготовив бумаги, не дрогнуть. А во-вторых, чтобы поближе ко мне оказалась поддержка Владимира Владимировича Делла, бывшего харбинского балалаечника и последнего белого плантатора, торговца каучуком, друга отца…
В Маниле стояла сорокоградусная жара при стопроцентной влажности. Кондиционеры в семидесятые годы стоили бешеные деньги, и, подсчитав свои возможности, я договорился с холодильником компании «Пепси-Лусон» о поставке одной тонны льда. Партиями каждые два часа. Служащие вытаскивали из-под стола, на котором лежал гроб с телом папы, цинковую ванну с растаявшими кусками и ставили другую — со свежими. Лед в пластиковых пакетах лежал под покрывалом на груди и животе, у висков. Владимир Владимирович обещал, что православный батюшка прилетит из Австралии. У Делла в хозяйстве имелись две двухмоторные летающие лодки.
Старый деревянный гест-хаус «Чан Теренган Гарсиа Аккомодейшн» возле аэропорта освобождался от мебели и сантехники перед сломом, поэтому хозяин-китаец согласился принять постояльца с покойником. Мотель тоже умирал.
В номере с мертвым папой я прожил полтора дня, совершенно один, если не считать появлений служащих «Пепси-Лусон». Позже пришли Делл и священник, оказавшийся австралийским аборигеном, принявшим православие и постриг в Японии. Мы выпили по стакану «столичной», бутылку с которой я охладил в ванне со льдом под гробом. Я настоял потом, чтобы Делл принял оплату за самолет, и выдал щедрое пожертвование батюшке на его туземный храм.
Жидкая сероватая земля сама по себе, оползая, сомкнулась над тиковым гробом на старом колониальном кладбище в пригороде Манилы. Она липла к лопатам, словно клей, и уже пахла гнилью. Спустя пять лет, в тот год, когда разъяренные лусонские мужики с мотыгами и мачете собрались захватить кладбище под пашню, его сровняли и покрыли армоцементными плитами на зло бунтовщикам, а поверху разместили вертолетное «крыло» военно-морских сил.
Спустя несколько лет, выполняя задание шефа частной детективной конторы бывшего майора таиландской королевской полиции Випола, я прилетел из Бангкока в Манилу и получил возможность помолиться перед колючей проволокой военной базы, за которой сопрели останки отца. Таксист, который вез меня в аэропорт, находившийся по пути, тоже вышел из «Форда» и встал на колени поодаль. Думаю, это был единственный случай, когда я плакал при посторонних. Может, из-за отсутствия навыка скорбеть не в одиночку.
…Я очнулся — ото сна или воспоминаний?
В двери топтался Ефим Шлайн в картузе «под Жириновского» и распахнутом пальто свиной кожи. Одной рукой Ефим поправлял очки, а в другой держал оранжевый школьный портфель. За пояс его пальто цеплялся малец лет восьми в ученической шапочке с лакированным козырьком.
— Все, мальчик, — сказал ему Ефим по-русски, — расстаемся. Вот тебе две кроны, как договаривались. На мороженое…
— На фик твое мороженое, — сказал малец, пряча деньги в карман куртки и забирая портфель. Русский натурализовавшийся эстончик показал нам серый язык, извлек пластмассовый пистолетик из кармана и, сделав «пх-пх» сначала в Ефима, а потом в меня, затопал по лестнице, растопыривая ноги в резиновых сапожках. Подвальная лестница была слишком крутой для него.
— Ай-яй-яй, — сказал я лицемерно. — Являетесь, господин оператор, с прикрытием из ребенка! Опасаетесь засады?
— Ох, и нора! — воскликнул Ефим Шлайн, передергивая плечами.
Я тоже вдруг почувствовал: сыро и промозгло было у Тармо.
— Твой голос по телефону мне показался странным. И ещё перемена места встречи. Мог я предположить, что ты под кайфом, вколотым под лопатку или в задницу? — добавил Ефим.
— И бросился вызволять, рискуя не столько своей, сколько жизнью подрастающего бандитского дарования. Ах ты, паршивый преданный друг!