Шведские спички
Шрифт:
Мальчик сжал монеты в руке и подумал, что Бугра мог бы сделать из них прекрасные кольца, но, к сожалению, для его пальцев они были бы велики, потом трижды звонко расцеловал Жана и Элоди, как это принято в Оверни. На лицах кузенов появилась растроганная улыбка, и Жан повторил: «Будь умницей!» — а Элоди сунула еще пятьдесят сантимов, чтоб в антракте он купил себе пакет с карамельками.
Оливье побежал причесаться, надел свою курточку и очень довольный вышел из дому с намерением направиться в «Маркаде-Палас»; ему было все равно, какой там дают фильм. Вскоре он вошел в фойе кинематографа, стены которого были увешаны рекламами фильмов и фотографиями актеров по парочкам: Морис Шевалье и Жаннет Макдональд, Жан Мюра и Аннабелла, Саша Гитри и Ивонна Прентан и просто так, независимо от фильмов: Жюль Берри, Ларкей, Эмос, Ремю, Фернандель, Харри Баур, Адольф Менжу, Ролан Тутен, Андре Роанн, Сатурнен Фабр, Югетта экс Дюфло, Марсель Вале, Пьер Брассёр, Кларк Гейбл… Оливье приподнялся на цыпочки, чтоб достать до стеклянной кассы, попросил билет и приготовил монетку для билетерши, которая укажет ему место. Он вошел за ней в зал с деревянными креслами в тот момент, когда уже раздался слабый звонок, созывающий зрителей.
Сцена была закрыта большим рекламным занавесом. Оливье читал и перечитывал торговые рекламы, помещенные в рамках самых различных размеров и украшенные целым хороводом из фигурок Микки-Мауса и его конкурента Кота Феликса, очень плохо нарисованного, пока не разобрался во всех их доводах и уговариваниях. Начала сеанса он дожидался почти четверть часа, сидя на самых дешевых местах партера (первые пять рядов), и ему приходилось сильно запрокидывать голову, чтобы видеть все эти картинки на занавесе, к тому же искаженные из-за его крайне неудобной позиции.
Ожидание, хотя и под музыку разных пластинок, казалось уже чересчур долгим, а тут еще столько минут заняли всякие манипуляции до начала просмотра: подъем коленкорового занавеса с рекламами, а за ним железного занавеса с пятнами ржавчины, скрежет колец еще одного, красного с золотым занавеса (тут билетерша пришла подхватить его шнуром с кистями в точности так, как в театре, которому кинематограф явно хотел подражать); затем подняли еще один занавес — и все это, чтоб продемонстрировать пустой экран, обведенный черной рамкой, как траурное письмо. В общем, это был настоящий стриптиз. Наконец билетерша под сухое потрескивание переключателей погасила все лампы, и появились кадры документального «говорящего» фильма еще и с музыкой, но он казался уже много раз виденным: пейзажи были приправлены банальными комментариями, к тому же диктор говорил слишком возвышенным тоном; тут были и заснеженные поля, и бурные потоки, и вековые дубы, и обширные пространства, и глубокие бездны. Потом пение петуха возвестило начало хроники с ее очередной еженедельной катастрофой, непременным торжественным открытием чего-то там такого, президентом в цилиндре, велосипедными гонками, военным парадом и светскими модами, при виде которых так и прыснули со смеху все местные старички, прихожане, привратницы, а за ними и дети, любящие побуянить. За всем этим следовала обычно маленькая комедия, мультипликация или короткометражка, а потом наступал нескончаемый антракт (пакеты с конфетами, мятные пастилки, карамель, апельсины), вслед за которым после повторного церемониала со всеми занавесами начинался столь вожделенный большой фильм.
Сорванцы самых разных возрастов, сидевшие впереди Оливье, затягивались отвратительными окурками (у каждого кресла имелась грязная пепельница, окруженная многочисленными следами от погашенных папирос), хулиганы целились в экран, вопя: тах-тах-тах! — и стреляя из пистолетиков деревянными стрелами с присосками из красной резины, парням нравилось прилеплять их себе на самую середину лба. Они хлопали сиденьями и поглядывали на билетерш в белых передниках, которые были готовы сделать им замечание или пригрозить удалением из зала. Оливье не участвовал в шумных выходках этих непоседливых зрителей не потому, что был паинькой, а просто он с интересом и волнением ждал предстоящего зрелища. Он сидел прямо, с достоинством, вел себя как меломан, зачарованный образами и звуками, порой совсем затихал и с каким-то оттенком грусти и восхищения переживал эти значительные минуты своей жизни.
В то воскресенье давали фильм «Дон-Кихот». Позднее ребенок узнает, что это было произведение известного немецкого режиссера Пабста. Но тогда он не обратил внимания на титры. Он мало что знал и о герое этого фильма, Дон-Кихоте из Ламанчи (мальчик полагал, что речь идет о проливе), разве только что этот человек был высок и худ и что его сопровождал некий Санчо Панса, по контрасту с хозяином — маленький и толстый. Оливье предполагал, что они вроде комиков Дупленатта и Паташона или Лореля и Харди.
С первых же кадров Оливье был покорен. Русский актер Шаляпин и французский — Дорвиль играли героев этой легенды. Приключения Рыцаря печального образа с медным тазиком цирюльника на голове погрузили ребенка в незнакомое ему до сих пор восторженное состояние. Он не так уж много понял в этой истории, но пение, музыка заставили его трепетать. Каждый кадр обострял переживания мальчика, волновал его. За мудрым содержанием картины он глубоко ощущал одиночество героя, и когда книги гидальго предавались сожжению на костре, волнение Оливье так возросло, что ему было трудно справиться со своими чувствами. О своей душевной боли пел Дон-Кихот, а измученный собственными печалями ребенок тосковал вместе с ним. В ту минуту, когда на экране осели горящие угли костра, Оливье вновь увидел толстые веревки вокруг гроба матери. И долго еще после того, как в зале зажегся свет, мальчик глядел на опустевший экран, как будто Дон-Кихот все еще был там…
Из «Маркаде-Паласа» Оливье ушел возбужденный. Он шагал по улице полузакрыв глаза, чтоб не видеть прохожих и подольше сохранить в памяти этот пламень, сжигавший книги и отражавшийся в глазах героя, которого все предали. Взволнованный, ослепленный впечатлениями, Оливье решил пойти в свою конуру под лестницей Беккерель, в свое убежище, которое одно лишь могло успокоить его тишиной, полумраком и уединением. В его мозгу все еще бушевало пламя аутодафе. Оно ворошило страницы книг, пожирало их одну за другой, бумага корчилась и, казалось, стенала перед тем, как испепелиться.
Оливье открыл задвижку и спрятался в самой глубине чулана. И на этот раз он укрылся между мусорными баками и метлами, как ежик. Ребенок разрыдался, не до конца осознавая причину своих слез, но ему стало легче. Он даже перестал чувствовать эту мерзкую вонь от пыли, мастики для пола и гнилых овощей, к которой примешивался еще запах какого-то животного.
Оливье забился в свою нору; здесь он был надежно укрыт от всего и всех, словно попал в иной мир, где можно было собрать мысли и чувства, сосредоточиться, подумать. Он не сразу расслышал какой-то стон вблизи, а может, подумал, что он вырвался из его собственной груди. Но когда жалоба зазвучала снова и стала громче, он заметил в сумраке чуть светившиеся глаза какой-то зверюшки. Оливье сунул руку в карман. Но в нем была дырка, и коробок шведских спичек Гастуне, который он подобрал, проскочил за подкладку и там застрял. Оливье расширил дыру, вытащил коробок и чиркнул спичкой.
Рядом сидела обыкновенная большая кошка с серой тигровой шерстью; она на мгновенье ощетинилась, а потом доверчиво вытянула передние лапы и легла на бок, показав набухшие соски, к которым пыталась подтащить что-то маленькое, неподвижное, уродливое, вроде слизняка. Глаза кошки словно призывали Оливье в свидетели ее несчастья, она вылизывала своего мертвого котенка — видно, вытащила его из воды и теперь тщетно пыталась вернуть к жизни.
Оливье зажигал одну спичку за другой. Пламя ярким цветком искрилось в темноте, бежало по спичечной палочке и обжигало мальчику пальцы. Он закрывал глаза, все еще вспоминая кадры сегодняшнего фильма, а кошка не переставала жалобно мяукать.
Прежде, в зимние дни, хотя в комнате за галантерейной лавкой печь накалялась почти докрасна, Виржини ради собственного удовольствия разжигала древесный уголь в камине — все содержимое бумажных пакетов из магазина Берно мало-помалу высыпалось туда. Вначале дым пощипывал им глаза, но, когда угольки начинали пылать, издавая незабываемый сухой треск, так было славно сидеть у огня на подушках, такие приятные это были минуты и для матери и для сына; огонь обжигал им лица, погружал в сладостную дремоту, и они сидели недвижимо, молча созерцая алые и синие язычки, и лишь изредка обменивались довольными взглядами.
Оливье подбирал в магазине комочки перепутанных ниток и бросал их в огонь, с удовольствием глядя, как пламя охватывает весь ворох, быстро обугливая в серединке черное кружево, которое распадалось на глазах.
Забившись в свою конуру и чиркая спичку одну за другой, он воскресил и заново пережил эти дорогие минуты. Мальчик тряхнул коробком, уже почти пустым, и подумал, что теперь его уже нельзя вернуть Гастуне. Ему бы хотелось долго оставаться здесь, глядя на эти горящие спички. И когда последняя из них угасала, ребенок, желая продлить жизнь огня, поджег лежавшую рядом оберточную бумагу. Кошка пристроилась тут же на деревянных стружках, которыми пользуются обычно для упаковки хрупких предметов. Охапку этих стружек Оливье бросил в огонь: стружки вспыхнули, в точности как те нитки из маминой лавочки, но это был и костер Дон-Кихота, и просто добрый, веселый дружок, что, весь красный, плясал сейчас рядом с мальчиком.