ЖАНРЫ

Символические образы. Очерки по искусству Возрождения
Шрифт:

«Среди множества советов, которые Феб, отец жизни и создатель жизнедательного врачевания, дал своей дочери Луцилии, главный был, чтобы она никогда не отходила от отца, не то заболеет разными прискорбными недугами. Поначалу Луцилия, вынуждаемая суровостью зимы, выполняла его наказ. Но после, успокоенная радостными улыбками весны, девица начала удаляться от отцовского дома и бродить в прекрасных садах пригожей Венеры по ярко расцвеченным лугам; увлекаемая очарованием полей, красой цветов и сладостью ароматов, она стала плести венки, гирлянды и даже целое одеяние из плюща, мирта и лилий, роз, фиалок и других цветов. Вскоре она принялась срывать сладкие ягоды и сбирать плоды и не просто пробовала их, а с жадностью поглощала. Она возгордилась своим новым убранством и осмелела; стала тщеславной, самодовольной и, позабыв отца, вступила в близлежащий город. Однако змеи, скрытые в траве, беспрестанно язвили ноги танцующей девицы, а пчелы, скрытые в цветочных гирляндах, жалили ей щеки, шею и руки; нагрузившись (?) непривычною сладкой пищей, она стала жестоко страдать. И вот, неблагодарная Луцилия, презревшая отца своего ради удовольствий, вынуждена была вернуться домой и во всем повиниться отцу, прося его о помощи такими словами: „Ах, отец мой Феб, приди на помощь дочери твой Луцилии, поспеши, любезнейший отец, помоги своей дочери, которая погибает без твоей поддержки“. Но Феб сказал: „Почто, тщеславная Флора, зовешь ты Феба своим отцом? Стой, бесстыдница, стой, я не твой отец, ступай к своей Венере, нечестивая Флора, оставь меня немедленно“. Но, взывая к нему многими мольбами и убеждая не лишать жизни единственную дочь, Луцилия поклялась впредь никогда не преступать его отцовских велений. Наконец любящий отец простил ее и укорил такими словами: „Не желаю врачевать тебя, покуда не снимешь с себя мишурного убранства и распутных облачений. Пусть это будет тебе уроком, уроком твоего безрассудства, ибо, пока ты пребываешь вдали от отчего дома, ты получаешь краткосрочное и слабое удовольствие ценою долгой и тяжкой муки, и капля меда, которую ты получаешь, презрев веления истинного целителя, несет в себе много желчи“»[171].

Здесь сады Венеры символизируют у Фичино похоть, и падшая Луцилия предстает, увенчанная цветами. Захоти он немного перетасовать карты и представить Венеру с хорошей стороны, как в другой притче из той же группы[172], — мы могли бы еще ближе подойти к образному строю «Весны». Может быть, наше счастье, что он этого не сделал, не то у нас появился бы соблазн прочесть в правой стороне картины много такого, что Боттичелли, вероятно, и в голову не приходило. Достаточно показать, что и для него, и для его современников сады Венеры были населены множеством персонажей, самая красота которых содержала глубокий смысл.

Типологический подход

До сих пор мы пользовались только литературными источниками, а значит, не рисковали увидеть в картине то, что сами же недавно придумали. Итак, насколько картина отвечает идеям, почерпнутым нами из текстов? Проникся ли Боттичелли духом аллегории Фичино, той нравственной задачей, которую ему поручили? Мы чувствуем, что проникся, но можем ли мы предложить что-нибудь поконкретнее, чем те, кто видел в картине прославление Любви и Весны? Можем, если рассмотрим те живописные термины, в которых Боттичелли выразил идею картины.

Он, безусловно, знал традиции светского искусства, процветавшего и к северу, и к югу от Альп. Свои основные темы оно черпало из мира рыцарства и куртуазной любви[173]. Сады и кущи Любви, источники Юности, изображения Венеры и ее детей, штурмующих замок Любви, календарные забавы с прелестными персонификациями Мая — короче, весь набор куртуазной образности с ее цветущими лугами и нежными девами должен был стоять перед глазами Боттичелли, когда он приступал к картине «Весна». Мог он помнить и картины Кассоне, плотно заполненные фигурами, иллюстрирующие античные рассказы и прославляющие великие образцы древней добродетели. Однако «Весна» всегда воспринималась как нечто принципиально новое. Если в каких-то деталях и прослеживается связь с предшествующей светской живописью, то самый дух и эмоциональный строй картины — иные. Она не только значительнее, но и принадлежит иному, более высокому плану. В этом-то мы и усматриваем ее связь с письмом Фичино и платонической программой. Вдохновленный образом Венеры-Humanitas, художник не мог удовлетвориться средствами традиционного мирского искусства. Его Венера должна была вызывать у зрителя чувство, сходное с религиозным, божественное «исступление», возбуждаемое красотою. Удивительно ли, что «praestanti corpore nympha, coelesti origine nata, aethereo ante alias dilecta deo» написана средствами религиозного искусства. «Нимфа пригожести величайшей, рожденная от небес и более других возлюбленная Богом Всевышним» — и впрямь духовная сестра «рабы Господней» Бальдовинетти[174]. Безусловно правы критики, подметившие сходство боттичеллиевской Венеры с его Мадоннами[175], но сходство это далеко не так парадоксально и наивно, как им представлялось. Подобное сопоставление мы находим в словах современника Боттичелли и друга Фичино Бониконтри(?). В его астрологической поэме планета Третьего Неба недвусмысленно отождествляется с Пречистой Девой[176]. Как только Венера облеклась в термины церковного искусства, кущи Любви естественно преобразились в Рай. Даже без такой аллегорической переоценки образный строй обоих садов порой имел тенденцию настолько сливаться, что вызывал протест набожных читателей. В начале XV века Герсон возмущался смешением земной любви и Рая в «Романе о Розе»[177]. Толкование Любви как символа Божества у Фичино делает это отождествление и безобидным, и неизбежным[178]. Вот почему Грации у Боттичелли не похожи на танцующих дев со стен и сундуков богатых флорентинцев; не взял он за образец и исступленных менад с античных саркофагов. Ритм их танца вдохновлен гармоническим движением блаженных душ в одной из райских сцен Фра Анджелико или хором ангелов из Сиены[179]. Такова же и Ора, разбрасывающая весенние цветы. Варбург увязал ее с классической статуей, что, возможно, верно, но не исключает ее родства с семейством ангелов, разбрасывающих цветы. Видение девственной фигуры с полным подолом цветов, добавляющей торжественности присутствию божества, предвосхищено ангелами Филиппо Липпи и Гоццоли[180][181]. Даже Флоре и нескромному ветру можно отыскать место в этом ряду. Возможно, здесь присутствует отдаленный отзвук традиционной группы: погибшая душа пытается войти в рай, ее преследует дьявол[182] сказать, что картина Боттичелли — попурри из разных типов священной живописи. Однако если художник знал письмо Фичино и подход неоплатонического кружка к мифологии, его мысли естественно должны были устремиться к божественным видениям. Это-то и позволило Боттичелли задумать произведение в плане и по меркам религиозной живописи. Из этих-то сфер он и почерпнул напряженный и благородный пафос, которым пронизана «Весна».

Такая интерпретация позволяет разрешить парадокс, увлекавший и смущавший многих исследователей творчества Боттичелли. С другой стороны, в ней можно усмотреть противоречие со взглядами Варбурга, утверждавшего, что самый накал «пафоса» в мифологической живописи кватроченто заимствован у античности. Однако противоречие это мнимое. Заимствования из античного искусства и повышение статуса светской живописи — разные вещи. Религиозное искусство всегда приспосабливало античные мотивы и делало это осознанно уже со времен Пизани[183]. Чем был бы пафос Донателло, не вдохновляйся он античностью? Если бы Боттичелли позаимствовал античный мотив для движения или драпировки, он бы просто следовал по стопам многих других художников. Однако то, что в светский сюжет он вложил напряжение чувств, приберегаемое ранее для предметов священных, было огромным сдвигом в сознании. Только в результате подобного шага светское искусство смогло вобрать и трансформировать пафос античной скульптуры.

Если к картине Боттичелли подходить с искусственным противопоставлением языческого христианскому, мы только еще больше запутаемся. Если наша интерпретация верна, этой дилеммы для Боттичелли не существовало, как не существовало ее для Фичино. Нравственный пыл и экзегетическая ловкость Фичино полностью преобразили апулеевское «язычество». Рассказ о спектакле, достойный монмартрского обозрения, вполне искренне прочли как видение блаженства, даруемого Humanitas. Однако самый факт, что столь возвышенные мысли удалось перевести в живописные термины вне религиозной иконографии, — очень показательный симптом. Для светского искусства открылись величайшие устремления человеческого ума. Мы видим не рождение светской живописи — она благополучно существовала на протяжении всех Средних веков, — но ее проникновение в эмоциональные сферы, бывшие доселе привилегией искусства сакрального. Этот шаг стал возможен благодаря трансформации античных символов в горниле неоплатонической мысли. Как только он был сделан, рубеж был пройден, разделение на общепринятые сферы начало утрачивать свою четкость. Зримые символы умеют взять свое. Для следующего поколения античные сюжеты сравнялись с религиозными и по размаху, и по эмоциональному накалу. Однако их экзегетическое значение померкло. Образ возобладал над текстом, Венера победила своих комментаторов[184].

Платоновская Академия и живопись Боттичелли

Фичино и патрон Боттичелли

Многие исследователи чувствовали родство между Боттичелли и основанной Фичино Академией[185]. Можем ли мы, в таком случае, распространить выводы предыдущих глав на все мифологии Боттичелли и даже на его творчество в целом? Исторические сведения, при всей своей скудости, похоже, подтверждают нашу гипотезу. Хорошо известны документы, из которых следует, что Боттичелли и дальше работал для Лоренцо Пьерфранческо[186]. Возможно, это самая тесная связь между художником и частным меценатом в анналах раннего Возрождения. Так же сильны свидетельства продолжавшейся дружбы Фичино с патроном Боттичелли. Это видно не только из «Писем»; самое убедительное подтверждение их близости — завещания Фичино. В этом документе философ поручает Лоренцо Пьерфранческо заботу о своей гробнице и оставляет ему, в признание особых услуг, бесценный полный экземпляр диалогов Платона на греческом языке[187]. Другой патрон Боттичелли тесно связан и с Лоренцо Пьерфранческо, и с Фичино. Веспуччи, чьи отношения с Боттичелли прослежены Хорном, были деловыми партнерами Лоренцо Пьерфранческо[188]. Вследствие этого-то Америго Веспуччи, питомец Джорджо Антонио и, следовательно, соученик Лоренцо Пьерфранческо, направил свое знаменитое письмо о континенте, в итоге получившем его имя, не кому-нибудь, а покровителю Боттичелли[189]. С другой стороны, дядя Америго, Джорджо Антонио, дружил с Фичино всю жизнь. Под духовным завещанием философа стоит его подпись как первого свидетеля[190].

Итак, мы видим, что Боттичелли вращался в кругу, где особенно сильно сказывалось влияние Фичино — сильнее, может быть, чем в непосредственном окружении Лоренцо Великолепного и его друга Полициано. Поначалу, разумеется, все они принадлежали к одному «платоновскому» кружку, но так ли уж верно, что эта гармония сохранялась на протяжении всей жизни Лоренцо Великолепного? Может быть, при более пристальном рассмотрении обнаружатся разные группировки[191] и растущие разногласия на политической почве? Должны ли мы считать, что фронда Лоренцо Пьерфранческо и его французские интриги начались только после смерти Лоренцо Великолепного? Лоренцо-младший, безусловно, поддерживал связь с Карлом VIII с тех самых пор, как молодым человеком побывал во Франции с миссией. Гвидо Антонио Веспуччи много лет был послом во Франции. И только ли совпадение, что именно Фичино восторженно приветствовал Карла VIII, когда тот вступил во Флоренцию и положил конец верховенству линии Лоренцо Великолепного?[192]

Боттичелли: Голова мужчины. Деталь фрески виллы Лемми

В манере Спинелли: Медаль Лоренцо Пьерфранческо де’ Медичи

В манере Спинелли: Медаль Лоренцо Пьерфранческо де’ Медичи

Оборотная сторона медали

Боттичелли: Марс и Венера. Лондон, Национальная галерея

Если мы предположим, что раскол группы наметился еще при жизни Лоренцо Великолепного, станет понятно, почему в известных списках его имущества нет ни одной крупной работы Боттичелли[193]. Может быть, нам даже удастся хоть как-то увидеть общественный фон, на котором «вторая готика» Боттичелли развивалась в таком контрасте с живописью приближенных к Лоренцо Великолепному Гирландайо или Бертольди[194].

И наконец, отношение круга Лоренцо Пьерфранческо к Савонароле может пролить свет на пресловутое обращение Боттичелли. Может быть, этот поворот в его жизни не был таким крутым и драматичным, как представляется многим авторам. Джорджо Антонио Веспуччи, друг Фичино, был последователем Савонаролы. Сам Фичино никогда не возражал против предлагаемых фра Джироламо реформ[195]. Роль самого Лоренцо Пьерфранческо в последние дни Савонаролы более двусмысленна, но нет основания сомневаться, что поначалу он поддержал пополанов вполне искренне. Разумеется, на процессе Савонарола говорил под давлением, но, возможно, он и впрямь выражал свои мысли, когда утверждал, что всегда хорошо относился к Лоренцо Пьерфранческо и считал его человеком достойным[196].

Мы знаем о Лоренцо Пьерфранческо гораздо меньше, чем о его знаменитом родиче, однако, если собрать все имеющиеся свидетельства, нам предстанет довольно самобытная фигура. В одном из немногих сохранившихся писем он рекомендует Лоренцо Великолепному греческого гуманиста Марулло[197]. Марулло, чья мистическая концепция античности противостоит более чистому гуманизму его врага Полициано, вполне вписывался в платоновский круг[198]. Похоже, что именно Лоренцо Пьерфранческо оплатил издание Данте с комментарием Ландино и гравюрами Боттичелли; он же сподвиг Боттичелли на этот огромный труд. Более того, Лоренцо Пьерфранческо позаботился, чтоб потомкам осталось не только его имя. До нас дошли две его медали, на обеих изображен его профиль, а на оборотной стороне — змея, кусающая свой хвост[199]. Разумеется, отпрыск великой семьи избрал этот символ не беспричинно. По Ямвлиху, змея, кусающая свой хвост, означает бесконечность — ореол эзотерической премудрости, окружающей иероглиф, должен был говорить современникам о погруженности в мистические занятия[200]. Фичино перевел Ямвлиха и обсуждал этот священный символ в своих трудах[201]; можно предположить, что он и посоветовал его Лоренцо Пьерфранческо для медали. На лицевой стороне обеих медалей Лоренцо изображен в профиль: на одной — это сравнительно молодой человек, на другой — постарше, с более резкими чертами. Хилл считает, что у портрета был живописный прототип, и мы, вероятно, не ошибемся, приписав этот прототип Боттичелли. Сходство в замысле между профилем с медали и мужской головой с фрески виллы Лемми и впрямь поражает[202]. Если так, медаль подтверждает нашу догадку о том, что Фичино и Боттичелли продолжали совместно творить для их общего покровителя, Лоренцо Пьерфранческо.

Поделиться с друзьями: