ЖАНРЫ

«Синдром публичной немоты». История и современные практики публичных дебатов в России
Шрифт:

Можно указать и более специализированные исследования Франсуазы Том [Thom 1989], словари «новояза» Гасана Гусейнова (Гусейнов 2003а; 2003b) и прочие или исследования А. Юрчака (например: [Юрчак 2014]), в которых также подчеркивается автоматизированность советского официального дискурса (ср.: [Humphrey 2008]) [84] . Тем временем в общих исследованиях советской культуры, тем более в исследованиях ее начального (как и конечного) периода, вопрос о гомогенности уже лет десять назад стал подвергаться обстоятельной критике. По словам молодого исследователя истории послевоенного «жилищного вопроса», «there were several Soviet Unions» («Существовало несколько разных Советских Союзов») [Smith 2010: 182]. Можно с тем же основанием сказать, что «существовало несколько разных советских публичных языков».

84

Например, в книге Ф. Том «новояз» изучается исключительно на уровне стилистики советской прессы, к тому же без учета каких-либо изменений в поле журналистики за годы советской власти. Что несколько парадоксально, учитывая, что одной из характеристик советского языка, по определению Ф. Том, является то, что в нем исторические изменения не признаются («Опасность памяти в том, что каждый лозунг должен казаться не временным, а отличающимся вечной авторитетностью» («Memory is dangerous because every slogan has to be seen not as ephemeral but as definitive») [Thom 1989: 154]). В то же время есть хорошие исторические исследования немецкого «тоталитарного языка», см., например: [Faye 1972].

Под «новоязом» обыкновенно понимается язык сталинской и послесталинской публицистики, язык обращений, общественных обвинений и доносов («В своей „научной“ работе враг народа/ярый антисоветчик N клеветнически выпячивает отдельные недостатки работы советских институтов…» и т. п.), действительно очень характерный и трудносравнимый с публичным языком так называемых «западных» стран второй половины ХХ века. Но не все варианты «советского» языка сводились к стигматизации врагов (тому, что можно в современных терминах назвать советским «hatespeak») или к превознесению «советских ценностей» [85] . Существовал и советский язык рекламы (от «Лучших сосок не было и нет» до псевдопасторальности 1930-х и 1940-х годов), где главное – название ведомства (министерства или треста) или производителя («Фабрика Крупской») – такого рода «советский бренд» и его ключевые слова – причем из довольно узкого диапазона: «натуральный», «лучший», «культурное обслуживание» (см.: давно.ру, плакаты.ру).

85

Общедоступное введение в тему «советских ценностей» см.: [Hoffmann 2003].

Более того, как раз для первых лет советской власти были характерны стремления не столько к «большевизации», сколько к модернизации советского общественного языка, притом с учетом западных практик [86] . Например, в 1924 году в журнале «Время» (публикации «Лиги времени») появилась статья «Деловой язык» с пересказом материала, незадолго до этого опубликованного в одном из британских журналов:

Ноябрьский № «System» снова поднимает вопрос о борьбе с лишними фразами и словами в деловой переписке и выдвигает четыре основных ошибки, в которые часто впадают деловые письма:

1. Отсутствие ясности в силу того, что письма диктуются прежде, чем обдуманы и приняты во внимание все детали вопроса. Отсюда существенные пропуски и дополнительная переписка.

2. Употребление личного местоимения первого лица, придающее письму эгоистический характер, отталкивающий адресата.

3. Употребление искусственного языка, старомодных слов и фраз, делающих письма формальными и холодными.

4. Неуменье резюмировать сущности дела в конце письма, благодаря чему или возникает дальнейшая бесполезная переписка, или вообще ничего действенного не следует.

Для борьбы с этими недостатками некоторые фирмы стараются сблизить деловую переписку с разговорной речью [87] .

86

См. интересные наблюдения в книге: [Lenoe 2004] о том, что широкое употребление бранного языка, характерное, например, для «показательных судов» 1936 и 1937 годов, в текстах советских газет начала и середины 1920-х годов не встречается, даже когда речь идет о политической оппозиции. Леноу убедительно показывает, что период перемены языка – конец 1920-х годов, когда, по его мнению, произошел «отсев» авторов, пишущих для газет, и на виду остались только самые «крикливые» [Ibid.: 26].

87

[Без автора] Деловой язык // Время. 1924. № 4. С. 49.

Развитие «советского общественного языка» было связано не только с «борьбой за политграмотность», но и с борьбой за грамотность в более широком смысле, с кампаниями за «культуру речи» и вообще за «новый быт» и распространение «культурности» в советском обществе [88] .

Становление советского публичного языка

Как именно проникали в массы представления о том, как надобно говорить и писать? До сих пор в работах о советском языке сравнительно мало внимания уделялось вопросам распространения норм, процессу культурной трансмиссии языковых стереотипов, которые (по представлению Коткина, Хелбека и Халфина) как будто «носились в воздухе». С другой стороны, в очень хорошей книге Майкла Горэма, посвященной спорам о языке 1920-х и начала 1930-х годов, трактуются как раз представления о языке, но практически без учета их резонанса в жизни [Gorham 2003]. Если, например, благодаря работам Евгения Добренко и других уже хорошо известна динамика становления «советского читателя» и «советского писателя», то о рабкоровском движении в целом – за пределами создания «пролетарских писателей» в смысле творцов литературного материала – написано немного. Обыкновенно роль этого движения представляется как создание открытого пространства для писателей-любителей (тех, кого позже стали называть «графоманами»), нечто вроде сегодняшнего интернет-пространства [89] . С другой стороны, книга М. Леноу «Ближе к массам», развернутое исследование советской журналистики как политического и социального института, литпроизводства рабкоров практически не касается. Вместо этого читательские письма трактуются как способ выражения рядовыми партийцами и комсомольцами их политических взглядов и главным образом как метод собирания сведений о таковых партийными властями [Lenoe 2004: 77–80]. Проект «большевизации языка» остается за кадром.

88

О развитии понятия «культурности» в довоенном СССР см., например: [Волков 1996; Kelly 2001: ch. 3].

89

См., например, книгу Светланы Бойм [Boym 1994], которая со ссылкой на приписываемое Ленину изречение «каждая кухарка может управлять государством» называет рабкоров-писателей «writer-cooks», или доклад И. Калинина [Калинин 2012], в котором приводилось сравнение рабкоров с блогерами.

В рамках небольшой статьи подробно исследовать все эти аспекты проблемы не удастся. Можно лишь вкратце указать на то, что, например, на эгодокументы 1920–1930-х годов влияли не только русская и советская литература, особенно в той форме, в какой ее проходили на рабфаках, но и практики сочинения дневников в качестве учебных текстов: например, 10 января 1929 года маленькая Ляля Рыбникова написала в своем дневнике, помимо прочего: «Писала дневник». В этом дневнике можно найти материал и о разных других занятиях по практическому языку, входящих наряду со свободными сочинениями, отзывами о книгах и прочим в тогдашние школьные программы: «В школе писали повестку» (7 января 1929 года; ср. также: запись от 8 января); «Писала плакат „Да здравствуют советы!“» (10 января 1929 года) [90] . С самого начала советской власти проводились схожие занятия и для взрослых. Документ «О чтении и хранении „Азбуки коммунизма“» (комсомольская инструкция 1919 года) включал не только указания на то, что «„Азбука коммунизма“ распределяется под расписку ответственного организатора коллектива и волкома (волостного комитета. – К. К.)» и что «Азбука» «должна бережно хранит<ь>ся /не трепаться и не теряться/ за ответственностью товарища, через которого коллектив или волком получил ее, и принципиально использоваться», но и подробные сведения о нужных порядках обсуждения материала:

90

Дневник Л. Рыбниковой см.: [Городок в табакерке 2008: 272–273].

1. После каждого параграфа читаемой главы чтец прерывает чтение и предлагает слушателям ставить вопросы, на которые должны даваться ответы из среды аудитории. Чтец только дополняет ответы и вносит необходимые поправки и разъяснения.

Примечание: Перед началом каждого занятия предлагается, чтобы кто-либо из товарищей /желательно поочередно/ делали бы краткие повторения своими словами прочитанной главы.

2. Каждый чтец должен стремит<ь>ся к тому, чтобы втянуть слушателей в живую беседу, придерживаясь строго рамок обсуждаемого вопроса. Все побочные вопросы, возникающие попутно, должны фиксироваться отдельно и могут обсуждаться на специальных собеседованиях («О чтении и хранении „Азбуки коммунизма“» 1919 год) [91] .

91

ЦГАИПД-СПб. Ф. К-601. Оп. 1. Ленинградский губернский комитет ВЛКСМ (1919–1928). Д. 86. Л. 18.

То есть процесс освоения нужной манеры обсуждения организовывался по несколько противоречивым принципам: участники беседы должны были, с одной стороны, говорить «своими словами» и участвовать в «живой беседе», а с другой – «придерживаться строго рамок обсуждаемого вопроса». Эта смесь поощрения прямого участия и тщательного контроля была характерна и для более позднего советского времени.

Конец ознакомительного фрагмента.

Поделиться с друзьями: