Сирень под пеплом
Шрифт:
– Су-уки!..
– вдруг тоненько ноет, подвывая, Муха, в такт своему вою раскатывая голову по широкой груди Сашка.
– В-вам мою ж-жизнь!..
– Сашок в очередной раскат головы распускает объятья и Муха, занесённый инерцией спиной к будке, мешком сползает по стене.
– Оо-у!..
– воет он, оседая, и, уже сидя, тихо и надрывно добавляет, - Козлы...
– Не надо, братан, - Халим пытается приподнять родственника, одной рукой держась за угол будки, а другую просунув ему под мышку, - свои ведь. Вон и Валюха уже прибежала.
– Твои, - зло говорит Муха, отдёргивая руку.
– Т-твою... За своей смотри...
– Чо ты сказал?
– замерший на мгновение Халим смазывает тыльной стороной ладони родственнику по губам.
– Повтори, чо ты сказал!
Мотнувшаяся голова Мухи изрыгает что-то несуразное и задохнувшийся было Халим кричит:
– Чо-о?! А ты её за ноги держал?
– У меня свидетели есть, - обречённо-радостно шипит родственник.
– Хошь, докажу?
Взметнувшаяся для очередной пощёчины рука Халима, отбитого в этот момент боком подскочившего Шохи, хлопает того по спине.
– Лана-лана-лана!
– частит Шоха.
– Хорош, братаны! Из-за бабы...
Но в мозг плеснул уже кипящий дёготь ненависти. И руки Халима, судорожно скользящие по спине удерживающего его Шохи, замирают только тогда, когда натыкаются на торчащую из заднего кармана брюк полированную рукоять отвёртки.
– ...Хуртын её как хотел ставил...
– свистящим шёпотом поёт Муха.
– Как хотел!..
– он рывком поднимается.
– Понял, ты, фраер мазаный!
Халим, приподняв, так легко отбрасывает в сторону Шоху, что Вохе кажется, будто он всё видит не наяву. И пока вылетает куда-то из поля зрения Шоха, пока удивлённо отлипающий от досок Сашок непонятно разводит руки, а Колян бросается наперерез метнувшемуся от Сашка Мухе, Халим выкидывает кулак, на который напарывается его далёкий брат и друг. И слышен странный полувыдох-полузвук:"Хук!" И Муха, задержавшись, косо валится на буд... Как неестественно и одиноко вдруг увидеть рукояти чёрный круг на белой ткани и сведённых рук, нелепо что-то шарящих вокруг, неудержимо-мелкое дрожанье. И ощутить в себе испуг и ожиданье. И пустоту. И сердце на весу. И видеть тающую тени полосу от рукояти в теле дышащей отвёртки, не понимая, что мигалкой вёрткой у входа в парк развёртывает тьму. И даже уж предощутив подкоркой подъезд милиции, поднятой по звонку, глотать тошнотно набежавшую слюну, не двигаясь, будто бинтом обёрнут... И только лишь когда ударят сбоку фары, которые шофёр подключит лишь теперь, узреть перед собой штанин пижамных пару и осознать отсутствие друзей. И только лишь когда перемещаясь взглядом и в памяти держа пижамные портки, в слепящем свете фар увидеть - Нязик рядом, вдруг удивиться - что ж в руке его шнурки? И только лишь когда толкнётся в разум фраза "Куда ты приканал? Дурак ты или что?", враз ощутить, что ты опустошён до таза, а ноги налились свинцово-горячо... Толчок в плечо и выдох:"Ну ты чо!.." То Шоха, друг и брат, его зовёт куда-то. Зачем бежать туда, откуда нет возврата?.. Но ты бежишь. Что можешь ты ещё?..
Воха несётся, продираясь сквозь кусты, и дыхание его колотится где-то в висках. Он видит маячащую в лунных сумерках спину Шохи. Она неожиданно исчезает, а Воха, с разгона пролетев ещё несколько метров, вбегает в непроглядную тьму и натыкается на круто уходящий вверх осыпающийся склон. Это железнодорожная насыпь. Ведь это вдоль неё расположились, образовав оригинальный стык, пространство парка и полузастроенное пространство ОВД через арык.
Не соображая, глотая пульсирующий в горле сгусток, Воха рвётся прямо на насыпь, сползая через каждые два рывка вместе с гравием. Сзади настигали тягостные толчки пустых секунд.
– Д-дура! Куда лезешь?
– слышит он над собой сдавленный крик и, вскинув голову, видит напряжённый силуэт с указующей правой рукой. В той стороне пологий с детства знакомый подъём. Чтобы добежать до его основания, надо вернуться на два десятка шагов - под безжалостный свет луны. И Воха на какое-то мгновение пугается. Но бездумная сила сталкивает его с места и он бежит. Но не по прямой к подъёму, а вдоль насыпи, в его тени, а добежав, пригибается и медленными шажками движется к началу тропы.
Очутившись в пределах досягаемости ночного спутника, он от внезапно окатившего его испуга застывает на месте, а затем, потеряв голову, взбегает на насыпь. И не видит Шохи... Тот уже по ту сторону, внизу, где громоздятся, лезут друг на друга мазанки и сарайчики пристанционного посёлка, образуя ведомые только старожилам лабиринты.
Ничего не понимая, Воха бросается бежать вдоль сдвоенных путей. Сознание возвращается к нему только тогда, когда он слышит за спиной отчаянный страшный придушенный вопль:"Ду-ра! Д-ду-ура!.."
Воха рывками летит по ступеням шпал, боясь оступиться в гравийный прогал. И всё время оступается. Бежать неудобно, так как он никак не может приноровить ритм бега к расстоянию между шпалами. Неосновное зрение охватывает пространство метра на полтора - два вперёд сконцентрированного под ноги взгляда. Поднять голову Воха боится. Откуда-то он знает, что рельсы, поблёскивая отражённым светом, стискивают его с боков, направляя бег, и сливаются вдали в тупую металлическую стрелу, указывающую в непроглядную темень. Он знает, что за ним бежит Шоха, чувствует, как тяжело тому бежится, но не остановиться - и вот они бегут...
Ах, как они бегут, ах, Николай Васильич! Они бегут туда, куда спустилось солнце, забыв, что завтра солнце встанет за спиной. Ну что ж, прощай, покой! Неумный, но не злой. Какой? Да вот такой, когда не нужно слов - оправдывать себя. Когда слова нужны, чтоб толковать теченье событий жизни сей - ведущей, но куда? Когда понять готов, что твой покой - в движеньи, то бишь покоя нет. Неопытно любя, ты принимаешь жизнь, но не она тебя... И хочется понять! И объяснить волненье!.. И вот они бегут. Ни ночи нет, ни дня.
Ах, скука в нас самих. Ни печенью, ни почкой не перегнать её. Однако чем помочь им?.. Что ж пустоту толочь-то? Мир накрывает ночь и... Пуста загадка мумий. Но ночь - пора раздумий... Всё остальное - в прочем.
Май 82 – октябрь 87 г.
Кладбищенские цветы
Ничего не выносите с кладбища.
Народная мудрость.
Мишка Юрьев был мужик маленький, но чувствительный, вот только в Бога не верил. И не то чтобы не верил, а в церковь не ходил. Все ж таки в глубине души была острастка, но поднималось все внутри протестом, когда указывали ему, как и что делать, чтобы Бога умилостивить. Не для того ж он жил! А для чего жить - церковь тоже ответа не давала.
Лишь когда Ириска померла, в церковь вошел на отпевание. И когда у гроба жены стоял, под заунывное пение попа не крестился, хоть рука и тянулась, а только крепче в кулаке шапку стискивал, а из глаз слезы катились. Поднимал он руку с шапкой, будто пот смахнуть, а сам слезы отирал. Да еще прикрывался левой рукой, как бы на часы смотрел. "Командирские", ее подарок, любимые, бесценные...
Вот к ней, к Ириске, Ирушке-игрушке своей, и собрался он в очередной день поминовения. Да решил сначала могилки родителей навестить, чтобы к Ирочке со спокойной душой... Прокатил он на велосипеде через весь свой районный центр на окраинные Уползы, куда стали хоронить уже давно, с тех пор как перестали принимать упокойников на городском кладбище. Помянул, сидя перед железными крестами мамку с папкой, остатки в четвертинке и закуску нехитрую - хлеб с колбасой да огурец соленый - в холстинную сумку собрал и прикрутил ее к рулю, можно ехать к Ирочке. Ей-то повезло: на городском к матери под бочок положили, в тещину могилу, давнюю.