Скобелев: исторический портрет
Шрифт:
Опыт последних лет убедил нас, что если русский человек случайно вспомнит, что он, благодаря своей истории, все-таки принадлежит к народу великому и сильному, если, Боже сохрани, тот же русский человек случайно вспомнит, что теперь русский народ составляет одну семью с племенем славянским, ныне терзаемым и попираемым, тогда в среде известных доморощенных и заграничных иноплеменников поднимаются вопли негодования, и этот русский человек, по мнению этих господ, находится лишь под влиянием причин ненормальных, под влиянием каких-нибудь вакханалий. Вот почему, повторяю, прошу позволения опустить бокал с вином и поднять стакан с водой.
И в самом деле, престранное это дело, почему нашим обществом и отдельными людьми овладевает какая-то странная робость, когда мы коснемся вопроса, для русского сердца вполне законного, являющегося естественным результатом всей нашей тысячелетней истории. Причин этому много, и здесь не время и не место их подробно касаться; но одна из главных — та прискорбная рознь, которая существует между известной частью общества, так называемой интеллигенцией, и русским народом. Г-да, всякий раз, когда Державный Хозяин земли русской обращался к своему народу, народ оказывался на высоте своего призвания и исторических потребностей минуты; с интеллигенцией же не всегда бывало то же — и если в трудные минуты кто-либо обанкрутился перед царем, то, конечно, та же интеллигенция. Полагаю, что это явление вполне объяснимое: космополитический европеизм не есть источник силы и может быть лишь признаком слабости. Силы не может быть вне народа, и сама интеллигенция есть сила только в неразрывной связи с народом. Г-да, сегодня, в день падения Геок-Тепе, вспоминая о павших товарищах, о доблести войск, невольно просится наружу доброе, святое. Один из славнейших ветеранов великой эпохи наполеоновских войн, маршал Бюжо, имел обыкновение говорить, что на войне убивают одних и тех же. Мое солдатское сердце и недавний опыт подсказывают мне, что здесь собрались именно такие, о которых говорит маститый маршал. Вот почему в солдатской среде мои слова будут приняты только по-солдатски, как ничего общего не имеющие с политикой в данную минуту.
Г-да, в то самое время, когда мы здесь радостно собрались, там, на берегах Адриатического моря, наших единоплеменников, отстаивающих свою веру и народность, именуют разбойниками и поступают с ними, как с таковыми!.. Там, в родной нам славянской земле, немецко-мадьярские винтовки направлены в единоверные нам груди…
Я недоговариваю, г-да… Сердце болезненно щемит. Но великим утешением для нас — вера и сила исторического призвания России».
Не правда ли, генерал был не лишен зажигательного красноречия? Эта речь — преддверие звездного часа Скобелева в политике. Да, у него и в политике был звездный час, к нему я подхожу. Но опасаюсь, что не всем понятны высказанные здесь мысли, поэтому кратко прокомментирую речь.
Весь смысл и тон речи — резко антигерманский и, даже прежде всего, — антиавстрийский. Об этом говорит не только ее заключительная часть, но и многочисленные намеки, которые Скобелев не сопровождал именами, но которые были понятны не только слушателям, но и широкой публике. Например, под впечатлением от вторжения в Силезию следует понимать вторжение в эту провинцию армии Фридриха II, который, произведя его в нарушение всех существовавших договоров, открыто похвалялся этим и цинично заявлял, что всегда найдет юристов, готовых обосновать его права на захваченную им чужую территорию.
Слова о крови и железе — явный намек на известное выражение Бисмарка, громогласно заявившего, что Германия может быть объединена только железом и кровью. Вообще вся эта часть речи посвящена разоблачению характерного для германских политиков восхваления силы и ее торжества над правом. Указав на провал английских интриг в Закаспии и на помощь дипломатии (после Берлинского конгресса впервые), отметив доблесть войск и воздав память павшим, Скобелев после замены бокала с вином стаканом воды совершил непонятный, на первый взгляд, выпад против интеллигенции, которую он противопоставил народу. В чем был смысл этой части речи Скобелева, который сам был широко образованным, интеллигентным человеком и всегда выступал в защиту просвещения и образования? В.Б.Вилинбахов считает, что «здесь проявилось отрицательное отношение Скобелева к революционному движению. С другой стороны, его слова были явно обращены к простому народу, популярность в глазах которого он стремился прежде всего завоевать…».
А мнение автора? — спросит читатель.
На мой взгляд, это объяснение явно ошибочно. Отождествление всей интеллигенции с революционным движением могло бы быть понятным в устах человека такого уровня, как чеховский унтер Пришибеев, но никак не Скобелева. Для этого ему пришлось бы зачислить в революционеры своих друзей Аксакова, Немировича-Данченко, Верещагина, даже О.А.Новикову. Что же касается популярности, то в данном случае этот мотив следует отклонить. В речи Скобелев совершенно ясно говорит о доморощенных (подчеркнуто им же) иноплеменниках, которые не оказывались на высоте своего призвания в решительный исторический момент, тогда как народ всегда был на высоте. Не менее ясно Скобелев и объясняет это явление, считая его причиной космополитический европеизм. Конкретно?
Нет сомнения, что Скобелев имел в виду тех, кто не выказал патриотизма во время турецкой войны. Если точнее, то повод к этому выпаду против интеллигенции дал «Вестник Европы», выступивший с насмешками над Скобелевым по поводу его обиды и слез в связи с отказом от оккупации Константинополя. Строки эти, которые, наверное, оскорбили Скобелева лично, оскорбили также его солдатское чувство и патриотизм. Его речь и обиду разделяли не только армия, но и многие представители общественности, которые указывали, что Рейхштадтское соглашение с Австрией предусматривало, согласно официальной информации, оккупацию Боснии и Герцеговины при условии занятия Россией Константинополя. Уходом из него был бы автоматически поставлен вопрос и о прекращении оккупации этих областей. Справедливой была и критика постановлений Берлинского конгресса, разрезавшего Болгарию, но, с другой стороны, не установившего срок австрийской оккупации. К этому надо добавить, что тогда общественность и не знала содержания ни Рейхштадтского соглашения, ни Будапештской конвенции. Оба эти соглашения были тайными. Не зная пунктов о недопустимости образования на Балканах большого славянского государства и об австрийской оккупации Боснии и Герцеговины, содержавшихся в обоих документах, общественность преувеличивала неудачу русской дипломатии в Берлине. Однако неудача была налицо и, конечно, она была связана с тем, что армия не вступила в Константинополь.
Это чувство обиды тяготело над Скобелевым и руководило им в его речи. Ирония «Вестника Европы» и вызвала выпад против космополитического европеизма (не случайно и совпадение термина, примененного Скобелевым, с названием журнала). Указанное зубоскальство было плодом пера неизвестного хроникера. Журнал же всегда высказывался о Скобелеве доброжелательно, хотя в связи со следующей его, парижской речью, и критически. Как и вся русская пресса, журнал был возмущен уступчивостью командования в 1878 г. и результатам» Берлинского конгресса. Позиция «Московских ведомостей» Каткова в этом отношении была далеко не исключением. Обозреватель «Вестника Европы» также писал о сплочении народа, воодушевленного патриотическими чувствами, какого еще никогда не было. Таким образом, Скобелев вовсе не был лишен поддержки интеллигенции, которая не заслужила его резкого упрека.
Предвижу вопрос: почему же все-таки это обвинение интеллигенции в целом? Разве Скобелев не понимал ее общественного назначения, не знал ее самоотверженного труда?
В этом обвинении был смысл. Подхожу к нему. Кнорринг держал в руках черновик речи Скобелева и имел возможность исследовать его и сравнить с текстом, опубликованным в аксаковской «Руси» (к сожалению, он ничего не говорит о местонахождении этого документа). Он пришел к выводу о существенной редакторской правке первоначального текста Аксаковым. Черновик показывает, как тщательно готовился Скобелев к речи и как он внимательно, по своей привычке к всякому публичному выступлению, продумал ее основные положения и выражения, в которые они будут облечены. Подчеркнув провал английских расчетов, Скобелев намерен был закончить эту часть указанием, что для него экспедиция была экзаменом, под которым следовало, конечно, понимать экзамен на звание главнокомандующего. За исключением «экзамена», эта часть речи была опубликована без изменений. В черновом тексте содержался сначала прозрачный намек: теперь станем грудью уже на другой окраине, то есть на германской границе. Но редакцию этого тезиса Скобелев поправил, придав ей ту более осторожную форму, в которой она вошла в печать. Как видно, больших разночтений в сравнении с аксаковской публикацией до сих пор нет. Разночтение следует дальше. Оно касается критики интеллигенции, которой в черновом варианте нет совсем. Вставка этой части была сделана, по-видимому, под влиянием Аксакова, которое отмечал и Н.Н.Обручев. Но без согласия Скобелева Аксаков все-таки не мог бы ее напечатать, да и стиль скобелевских речей ощущается в ней довольно заметно. Полного единомыслия в этом пункте между ними не было: Аксаков огульно обвинял интеллигенцию в отсутствии патриотизма, а Скобелев говорил лишь о ее недальновидности, наивности в вопросах внешней политики.
А что означали слова Скобелева о странной робости русского человека, не смевшего сказать, что он принадлежит к народу великому и сильному и т. д.? — может спросить читатель.
Слова эти не случайны, они выражали весьма характерное для того времени и не очень известное и еще менее понятное большинству читателей явление. Дело в том, что с начала шестидесятых годов в среде демократически настроенной интеллигенции, особенно молодежи, интерес к внешней истории и политике резко упал, а внешний престиж и военные победы России и вовсе не пользовались вниманием, даже вызывали насмешки. Считалось, что защищать и восхвалять внешнее могущество при существовании крепостничества и произвола властей может не сознательный гражданин, а общественно неразвитый человек. Вызывали интерес и пользовались вниманием вопросы социальной истории, больше всего современные общественные задачи. Вот что писала по этому поводу активная участница движения шестидесятых годов Е.Н.Водовозова, воспоминания которой имеют большую историческую ценность: «Никто не интересовался более внешнею историей — войнами и дипломатическими сношениями… высказывать преклонение перед внешним могуществом России, замалчивать факты, указывающие на произвол верховной власти, — значило подвергать себя насмешкам и презрению».
К этому следует добавить, что русскому характеру вообще никогда не был присущ выставляемый напоказ, кичливый патриотизм, что русский патриотизм был стыдлив, молчалив и заявлял о себе лишь тогда, когда дело доходило до защиты родины. Помните «Севастопольские рассказы» Льва Толстого? Увидев так близко героев этой обороны, проведя с ними вместе много дней и ночей посреди огня и смерти, он пришел к выводу, что «из-за креста, из-за названия, из угрозы не могут принять люди эти ужасные условия: должна быть другая, высокая побудительная причина. И эта причина есть чувство, редко проявляющееся, стыдливое в русском, но лежащее в глубине души каждого, — любовь к родине». Наконец, нельзя не учитывать и того, что со своей стороны государственная власть в России в отличие, например, от Германии, занималась воспитанием не патриотизма, не осмысленной любви к родине, а всего лишь верноподданнических чувств. Нам трудно понять В.В.Шульгина, известного деятеля монархического толка предреволюционного периода. В «Письмах к русским эмигрантам» он писал: «В другом театре, в самом Кремле находящемся, я слушал обширную концертную программу. Произвел на меня наибольшее впечатление великолепный хор… Девушки и молодые люди с великим подъемом и силой восклицали: