Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

И потом еще в Коктебельские времена она поминает о своей «Губительной гордыне все, что пишу, — подписывать…»

А в тетрадь она заносит: «Я отродясь — как вся наша семья — была избавлена от этих двух (понятий): слава и деньги…» И о деньгах она вспоминает, только когда они ей нужны, а их нет! Но ей постоянно приходится о них вспоминать, ибо их постоянно нет, и она с горечью рассказывает, как выворачивает карманы свои и Мурины, считая копейки, чтобы добрать до рубля… В те голицынские дни она пишет отчаянную записку все тому же Гольцеву, пишет наспех, даже без числа.

«Милый Виктор Викторович,

Я вчера Вам звонила, нас разъединили, и после этого я в течение всего дня и нынешнего утра не могла к Вам дозвониться.

Ответьте мне, пожалуйста, через Мура или позвоните по телеф. К-0-40-13, как обстоят дела с Этери. Мне крайне нужны деньги, я у всех заняла и больше не у кого, и дошла до последних 2 р.

Мне хотелось бы знать:

1 / одобрили ли Вы сделанное

2/ если да — когда и к кому мне идти за деньгами.

Сердечный привет М.Ц.»

Она по-деловому ведет точный учет всех своих денежных получек и в тетради с переводами заносит количество переведенных ею строк и сколько ей выплачено процентов гонорара и какая сумма получена на руки. За Важа Пшавела — Гоготур и Апшина — 1190 р. (Это теми, довоенными!), пока 60 процентов за Робин Гуда — 200 р. И так далее, и так далее. И при общем подсчете в среднем набегает рублей по 800 — 1000 в месяц. А 800 надо только платить в Литфонд за питание, да еще надо 250 за комнату, да еще 100 для передач, да еще учителям: Мур прочел Монтескье, Верлена, Андре Жида в подлинниках, но не знает элементарных правил математики, не знает физики, химии, не знает многого из того, что должен знать средний школьник. Деньги нужны на поездки в Москву, на покупку дров, керосина, еще нужно сапожнику, и еще вдруг попалась на глаза «шкура», и Марина Ивановна не может устоять: «…седая, мне в масть, цвета талого Снега, купила за 70 р. в местном сельмаге». Деньги… Деньги… «Кто кого перененавидит, я ли деньги, деньги ли меня?» Денег надо почти вдвое больше, чем она может заработать, и она все время в долгах: у одного займет, другому отдаст, кое-как перебьется. Продавать вещи, книги? Но все задержано на таможне, и ей выдадут их только в середине лета, а пока еще зима… И в довершение всего однажды в поезде, когда она ехала из Москвы, а может быть, еще в Москве, у нее вытащили из сумочки или она обронила 250 рублей, полученные за переводы в издательстве…

Огромные глыбы неисповедимых подстрочников! И больше всего она боится, что придет день и эти подстрочники иссякнут и она доберется до последнего подстрочника и переводить больше будет нечего, а следовательно, и заработка не будет… (Об этом она обмолвилась позже у нас на Конюшках.) Но подстрочники не иссякают, и пока она переводит одну вещь, в загоне уже дожидается очереди следующий подстрочник.

Каждый день, когда Мур уходит в школу, она садится за стол. И, должно быть, как и тогда, на Покровском бульваре, при мне, отодвигая с досадой и раздражением локтем и всей рукой в сторону чашки, тарелки, сахар, хлеб, Мурины учебники — все, что стоит, лежит на столе, освобождает место для работы, ставит перед собой чернильницу, кладет тетрадь…

Маленькое окно плохо освещает стол, который служит одновременно и письменным, и обеденным, и кухонным, и партой, и буфетом, и книжной полкой. За стеной гремит кастрюлями хозяйка, и хозяин бубнит о козе, о курах, о квашеной капусте, о том, что в сельпо к концу месяца обещали забросить селедку… В углу на полу, на газете рассыпана картошка. У беленой стены, там, где печь, на веревке просыхает выстиранное Мариной Ивановной белье. Две койки. Над койками на гвоздях одежда. Стол, стул, табуретка, кажется, еще стоял комод.

Я не была в Голицыно, мне рассказывала об этой комнате Екатерина Виноградская, которая сама скиталась по чужим углам, но говоря о жилище Марины Ивановны, она отводила в сторону глаза, словно бы и ее вина была в чем-то… Она говорила почему-то не две кровати, а две койки, и о бубнении за стеной о селедке, о козе, о курах я тоже услышала от нее.

Но Марина Ивановна уверяла, что ей «даже уютно…» Уютно — ибо за окном стужа до 40 градусов, а здесь теплая печь, уютно, ибо иного варианта нет: либо «нора» — проходной предбанничек в Мерзляковском, где не повернуться, и где Мур все время досаждает чем-нибудь теткам, либо та проклятая болшевская дача. Уютно, ибо не оставляет и гложет мысль о неуюте тех двоих

Но и за этот жалкий голицынский «уют» Марине Ивановне приходится еще каждый месяц воевать с Литфондом! И только она обосновалась в Голицыно, как тут же ей надо просить продлить курсовки на следующий месяц. «Подали заявление в Литфонд, отдельно написала Новикову, отдельно ездила к Оськину, к-ый сказал, что решение будет «коллегиальное»… Теперь жду судьбы…» «…боюсь — отъезд, переезд — куда???…» И она бесконечно звонит в Москву, справляется, нервничает — дадут, не дадут. Дали. А на следующий месяц все сызнова, и снова нервничать, и снова ждать! И потом комната — только до 1 апреля, а с апреля комната переходит в детский сад Литфонда, а Муру кончать школу! Еще два месяца до конца учебного года! Конечно, можно было бы плюнуть на курсовки и питаться дома — но чем? Так уж повелось у нас, чуть отъедешь от Москвы — в магазинах пусто, продуктов нет, а тут еще идет финская война, и хлеба не всегда достанешь! Местные жители давно привыкли, уже запасаются с лета: соленья, варенья, засыпают погреба картошкой, овощами. Да и «блат» у них: забросят что в сельпо — они добудут, ведь жизнь здесь идет по принципу натурального обмена: ты — мне, я — тебе!

А что может предложить Марина Ивановна?!

Потому-то она так и добивается этих двух курсовок в жалкую столовую Дома творчества. А комната? Ведь удается ей все же дотянуть до 7 июня, когда Мур окончит занятия в школе и перейдет в следующий класс. Так почему же Литфонд не разрешил этого сразу? Зачем было мучить человека?!

Директору Литфонда Оськину хорошо было известно положение Марины Ивановны, и председателю правления Литфонда писателю Новикову (кстати, говорили, он был добрый человек). И между прочим, одного бы только слова Фадеева тогда, в декабре, при разговоре с Оськиным было бы достаточно, и Литфонд позаботился бы о Марине Ивановне несколько иначе.

Итак, после февральских хлопот, прошений, заявлений, поездок в город, телефонных звонков Марина Ивановна добивается курсовок на март. Март обеспечен, есть комната и есть что есть. Но за мартом следует апрель, и снова все сначала!..

Марина Ивановна не теряет надежды снять комнату в Москве и всю зиму ищет эту комнату, живя в Голицыно. Она справляется у всех, кто приезжает в Дом писателей, не знают ли они: быть может, где-то, кто-то и сдает. Но трудно снять: те, кто сдают, предпочитают одиночек-мужчин, чтобы без стирки, без готовки, а тут еще и с сыном… 8 феврале Марина Ивановна дает объявление в газете. Находит маклершу — не маклершу, в общем, какую-то авантюристку, которая требует деньги вперед, не предоставив комнату. И Марина Ивановна по доверчивости и по полному неумению разбираться в людях, а может, просто от отчаяния раздобывает эти 750 рублей и отдает ей, но ни комнаты, ни денег обратно не получает.

И как мы могли уже заметить, Марина Ивановна ведет упорную и каждодневную борьбу за самое что ни на есть насущное: за кров и хлеб! За то, чтоб обеспечить сыну хотя бы подобие нормального существования.

Но не только эту борьбу она ведет, она еще пытается бороться за жизнь и за свободу тех, кто заключен в тюрьму!..

«Между терпеливыми столбцами переводов навечно были вмурованы… наброски безнадежных заявлений всем, от Сталина до Фадеева…»

Там, в Голицыно, за куриным двориком, в доме Лисицыных, зимой 1939/40 года Марина Ивановна пишет письмо Сталину, пишет о муже, о Сергее Яковлевиче: «Утверждаю как свидетель: этот человек Советский Союз и идею коммунизма любил больше жизни…»

«Каким образом он, потомственный революционер, сын народовольцев, оказывается в рядах Белой Армии, а не Красной? Сергей Эфрон считал это в своей жизни — роковой ошибкой. Я же прибавлю, что так ошибался не только он, совсем тогда молодой человек, но и многие, вполне сложившиеся люди. В добровольчестве он видел спасение России и правду, когда же в этом разуверился, он из него ушел, весь, целиком, и никогда уже не оглянулся в ту сторону…» [33]

Впервые Аля рассказала мне об этом письме Сталину где-то в середине шестидесятых годов, и фразу Марины Ивановны, переданную тогда Алей, я записала несколько иначе: «Даю слово ПОЭТА: этот человек за Советский Союз и за идею коммунизма готов был идти на смерть…» Смысл тот же — слова иные, но я могла и ошибиться, а могли быть и разные варианты. Аля тогда рассказывала, что те, голицынские записи матери ей было очень трудно и мучительно расшифровать, и не только потому, что близилась трагическая развязка, но и потому, что записи эти очень разбросаны, отрывочны, вмурованы между строками переводов и зачастую зашифрованы так, что ей трудно было понять их смысл. О письме Сталину она еще говорила, что полного текста письма, копии письма, не сохранилось, есть только черновые наброски в тетради с переводами и что по этим наброскам можно судить о том, что Марина Ивановна осталась верна себе — она не просит, не молит, она только доказывает, слепо веря, что слово ПОЭТА может еще что-то значить!

33

Этот отрывок Аля потом вставит в автобиографию М.И., напечатанную в книге переводов ее стихов на французский язык Эльзой Триоле (Париж, 1968 год).

Поделиться с друзьями: