Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Есть письма к Меркурьевой, Мочаловой, Москвину, Кваниной, Веприцкой, Кочеткову, Сомову, Павленко, Тагеру, Тарковскому, есть открытка к Вильмонту, быть может, и еще кому-то она писала, но те письма пока нам неизвестны.

Здесь, в Голицыно, сразу по приезде Марины Ивановны из Москвы начинаются и ее увлечения… Тогда я этому не очень верила и принимала все скорее за сплетни, до которых так охоча литературная среда, и хотя сама была свидетелем этих увлечений, но старалась не замечать их и злилась, когда при мне, вдруг понижая голос, начинали это обсуждать и обсуждать, а заодно и прежние ее романы. Для меня Марина Ивановна была — гениальным поэтом и старой женщиной, и мне казались эти разговоры и намеки оскорбительными для нее.

Теперь, когда все отошло в глубь времени и стало явью, когда опубликованы тома ее писем ко многим из тех и о тех, кем она когда-то увлекалась, а увлекалась она часто, и письма эти стали литературой, а она сама не той, еще живой, ходившей между нами, а лишь явлением литературы, — теперь мне представляются те увлечения ее в Голицыно и в Москве такими для нее естественно закономерными, а то, что мне и подобным мне она казалась старой, то это происходило лишь потому, что сами мы были тогда так молоды! А она давно была уже без возраста. Об этом «без возраста» она упоминала, между прочим, еще и в тридцать лет…

А что касается ее души, то ее хватило бы на нас на всех. Душа ее была неистребима, она не сумела бы и не успела бы ее истратить, живя хоть до ста лет. А жить для нее — значило любить. «Без этого (любви) я вообще не живу…»

Между любовью и любовью распят Мой миг, мой час, мой день, мой год, мой век.

И это отнюдь не поэтическое преувеличение, так длилось всю ее жизнь… И мерить ее общими мерками, как homo mediocris [39] , бессмысленно.

39

Обычного человека ( лат.).

«Я ничего не написала о людях, но в конце концовя никого сильно не полюбила за это лето, а только это — важно…»

Только этоважно, ибо это рождает стихи. «Каждая моя строка — любовь»… Но любовь — это тоже творчество, и она творит эту любовь с той силой фантазии, темперамента, таланта, которые отпущены ей природой. При полной зрячести ума — творить вслепую, не видя, не желая видеть кто есть кто. «Любить — видеть человека таким, каким его задумал Бог и не осуществили родители». То есть таким, каким задумала его она сама. И зачастую она творит заочно, в письмах, не зная вовсе человека, которого творила, да, собственно говоря, ей это и ни к чему. Вспомним хотя бы разговор из «Повести о Сонечке», когда Сонечка поет песенку «Кавалер барышню хочет украсть…» И Марина Ивановна произносит;

«Он ее уже украл и потом увидел, что — не за чем было.

Сонечка, ревниво: — Почему?

Я: — А потому, что это был — поэт, которому не нужно было украсть, чтобы иметь. Не нужно было — иметь…»

«Мой любимый вид общения — потусторонний: сон: видеть во сне.

А второе — переписка. Письмо, как некий вид потустороннего общения, менее совершенно, нежели сон, но законы те же…» Начиная волшебную игру словом в письме, она заигрывается до наития стихий, а, собственно говоря, это-то наитие стихий ей и было столь необходимо. В одной из своих блистательных статей о литературе, говоря о том, что такое гений, она точно сформулировала, что есть она сама:

«…высшая степень подверженности наитию — раз, управа с этим наитием — два. Высшая степень душевной разъятости и высшая — собранности. Высшая — страдательности и высшая — действенности.

Дать себя уничтожить вплоть до какого-то последнего атома, из уцеления (сопротивления) которого и вырастет — мир».

Мир — ее стихов!.. И каждый раз наитие стихий, и полная разъятость души, и самоуничтожение до последнего атома, и полная сосредоточенность в работе! Все ее лирические стихи имеют точных адресатов. Одних она упоминает и посвящает им стихи, потом снимает имя и посвящает эти же стихи другим. Не важен возбудитель — важен результат. А о возбудителе она писала: «Память моя — все помнит, сердце же — когда прошло! — НИЧЕГО… Я просто скажу: «Это была другая» — и может быть: «Я с ней не знакома…»

Есть одно письмо, которое она пишет Александру Бахраху в 1923 году, и мне представляется, что в этом письме с наибольшей ясностью и откровенностью она высказывает свое credo и говорит о трагедии ненахождения того, что ищет, что ищут многие и так же не находят, смиряясь с тем, что им предоставляет жизнь… Но Марина Ивановна не из тех, кто соглашается смириться!

«Милый друг, последнее десятилетие моей жизни за тремя-четырьмя исключениями — сплошная Prager Diele [40] .

40

Prager Diele — кафе-ресторан в Берлине! Там любили собираться русские писатели-эмигранты, и не только эмигранты, но и приезжавшие писатели из России. Там завсегдатаем был Эренбург. Там допоздна велись споры о литературе. «Прагердильстовать» — называл эти ночные беседы в кафе Prager Diele Андрей Белый.

Я прошла жестокую школу и прошла ее на собственной шкуре (м. б. на мне учились, не знаю!). Двадцати лет, великолепная и победоносная, я во всеуслышание заявляла: «Раз я люблю душу человека, я люблю и тело. Раз я люблю слово человека, я люблю и губы. Но если бы эти губы у него срезали, я его бы все-таки любила».

И десять лет подряд в ответ непреложно:

— «Это Романтизм. Это ничего общего с любовью не имеет. Можно любить мысль человека — и не выносить формы его ногтей, отзываться на его прикосновение — и не отзываться на его сокровеннейшие чувства. Это — разные области. Душа любит душу, губы любят губы, если Вы будете смешивать это, упаси Боже, стараться совмещать. Вы будете несчастной».

Милый друг, есть доля правды в этом, но постольку, поскольку Вы — цельное, а другой — раздробленность. В большинстве людей ничто не спевается, сплошная разноголосица чувств, дел, помыслов: их руки не похожи на их дела и их слова — на их губы. С такими, т. е. почти со всеми, эти опыты жестоки и напрасны. Кроме того, по полной чести, самые лучшие, самые тонкие, самые нежные так теряют в близкой любви, так упрощаются, так грубеют, так уподобляются один другому и другой третьему, что — руки опускаются, не узнаешь: Вы ли? В вплотную любви в пять секунд узнаешь человека, он явен — и слишком явен! Здесья предпочитаю ложь. Я не хочу, чтобы душа, которой я любовалась, которую я чтила, вдруг исчезла в птичьем щебете младенца, в кошачьей зевоте тигра, я не хочу такого самозабвения, вместе с собойзабывающего и меня. Была моложе — ранило, стала старше — ограничилась высокомерным, снисходительным (всегда страстным) любопытством. Я стала добра, но за такую доброту, дружочек, попадают в ад. Я стала наблюдателем. Душа, укрывшись в свой последний форт, как зверь наблюдала другую душу — или ее отсутствие. Я стала записывать: повадки, жесты, словечки, — когда в тетрадку, когда поглубже. Я убедилась в том, что именно в любви другому никогда нет до меня дела, ему дело до себя, он так упоительно забывает меня, что, очнувшись, — почти что не узнает. А моя роль? Роль отсутствующей в присутствии? О, с меня в конце концов этого хватило, я предпочла быть в отсутствии присутствующей (это мне напоминает молитву о «в рассеянии — сущих») — я совсем отбросила эту стену — тело, уступила ее другим, всем.

Но в глубокие часы души… все мои опыты, все мои старые змеиные кожи — падают. Любя шум дерева, беспомощные или свободные мановения его, не могу не любить его ствола и листвы: ибо — листвой шумит, стволом — растет! Все эти деления на тело и дух — жестокая анатомия на живом, выборничество, эстетство, бездушие. О, упомянутые «Prager Diele» этим цвели… Здесь сплошной расчет. Совместительство, как закон, трагедия, прикрытая шуткой, оскорбления под видом «откровения». — Я просто устранилась, как устраняюсь всегда при заявлении: «то-то и то-то я в Ваших стихах принимаю, того-то и того-то — нет». Это — деление живого, насилие, оскорбление, я не могу, чтобы во мне выбирали, посему: изымаю себя из употребления вовсе, иду в мои миры, вернее, вершу своймир, заочный, где я хозяин!»

Александр Бахрах — она с ним не знакома, она не встретила его тогда в Берлине. Она уже позже в Праге, вернее в деревне под Прагой, прочтет его рецензию на свою книгу «Ремесло». Рецензия ей понравится, и 9 июня 1923 года она напишет ему первое письмо. Потом письмо вслед за письмом…

«… Я не знаю, кто Вы, ничего не знаю о Вашей жизни, я Вами совершенно свободна, я говорю с духом…

… Я хочу от Вас — чуда. Чуда доверия, чуда понимания, чуда отрешения. Я хочу, чтобы Вы, в свои двадцать лет, были семидесятилетним стариком — и одновременно семилетним мальчиком, я не хочу возраста, счета, борьбы, барьеров…

Поделиться с друзьями: