Скрещение судеб
Шрифт:
Однажды она об этом прямо говорит, и разговор этот происходит где-то в конце августа 1940 года во Вспольном переулке, во дворе у Вильмонта, которым она тогда еще увлечена. Она с Муром зашла за Тарасенковым, за мной на Конюшки, и мы все вместе отправились к Вильмонтам, куда были званы. Это было совсем неподалеку от нас — требовалось только пересечь площадь Восстания и по Садовой свернуть направо, на Малую Никитскую, а там первый переулок налево и был Вспольный, где в самом конце его, в доме 18, на втором этаже жили и Вильмонт и Тата Ман.
А на углу Вспольного и Малой Никитской (нынешней улицы Качалова) в особняке за высокой каменной стеной обитал не кто иной, как сам всемогущий Берия! Жил ли он тогда уже там в сороковом, мы с Татой теперь никак не могли вспомнить; я узнала о том, что он там живет, уже после войны, когда моему сыну было лет шесть и мы гуляли с ним там, и ему приспичило встать по нужде у этой каменной стены, и сразу из-за угла Вспольного на меня выскочил военный, как я потом уже догадалась, один из охранников Берия, и стал орать, что я нарушаю правила общественного порядка» Я, обозленная тем, что он испугал сына, в свою очередь налетела на него, мы обменялись весьма нелестными комплиментами, и он мне пригрозил, что если еще раз меня заметит тут, то отправит куда следует… Придя домой, все еще разгоряченная перепалкой, я рассказала о происшедшем отцу, на что было замечено, что для прогулок я бы могла выбрать подальше закоулок и что мне следовало бы знать, кто там живет!.. А у Таты Ман иное летосчисление, она была неисправимая кошатница и счет времени вела по кошкам — она помнила только, что в тот год, когда там поселился Берия, заколотили все чердаки во Вспольном переулке и в округе и не разрешали жильцам сушить белье на чердаках и пользоваться чердаками. А кошка Таты не подчинялась распоряжению властей, она отыскивала лаз и забиралась на чердак, но выбраться оттуда не могла и оглашала переулок отчаянным кошачьим ором, и Тате приходилось звонить в районное отделение милиции и умолять отпереть чердак и вызволить ее кошку. И милиционер приходил, и отпирал чердак, и выпускал ее кошку, и снова запирал дверь на чердак. И уж, конечно, не из любви к животным он приходил…
Но жил ли Берия тогда уже во Вспольном?! Во всяком случае, мы с Мариной Ивановной проходили мимо без трепета и опасения то ли потому, что он там не жил, то ли потому, что мы этого не знали. Мы шли гуляючи, не торопясь и все же прибыли к дому Вильмонтов минут за пятнадцать до назначенного срока.
У Марины Ивановны и Тарасенкова была привычка приходить в гости, как на премьеру, загодя. Я стала уговаривать их подождать и не подниматься на второй этаж к Вильмонтам, а посидеть пока во дворике, памятуя, как прошлый раз мы вот так же пришли чуть раньше и застали Тату в комбинации. Стол был накрыт для приема гостей, но она не успела одеться и, смущаясь, пряталась за ширмой, Вильмонты жили, как и большинство из москвичей, в коммунальной квартире, в одной комнате, служившей им и спальней, и столовой, и гостиной, и кабинетом на двоих, ибо они работали дома: переводили и писали. Мур поддержал меня, и мы остались во дворе. Марина Ивановна уселась на скамейку под тополем: там тоже рос огромный тополь, который рухнул неожиданно в ночь объявления войны. На колени к Марине Ивановне прыгнула неизвестно откуда взявшаяся очередная кошка Таты и, свернувшись клубочком, блаженно замурлыкала, а Марина Ивановна заговорила о том, что она любит кошек и кошки любят ее и что это единственная уготованная ей на земле взаимность. Но, впрочем, кошки поступают, как и люди, и тоже уходят от нее, и она стала рассказывать про какую-то дикую бродячую кошку, с которой у нее был не так давно роман (я так и не поняла, было ли это в Голицыно, или еще в Болшево, или, быть может, уже на улице Герцена в Москве). Кошка та приходила к ней регулярно на свидания, она кормила ее и разговаривала с ней, ибо ей не с кем было больше говорить, и кошка ее понимала.
Мур, который не терпел подобных разговоров матери и не скрывал этого, демонстративно отошел в сторону и, повернувшись к нам спиной, сшибал прутиком листья с кустов. А Марина Ивановна продолжала говорить, что это ведь совсем неважно, с кем роман, роман может быть с мужчиной, с женщиной, с ребенком; у нее был роман с дочерью Алей, когда та была совсем маленькой девочкой, роман может быть с книгой, она столько раз перечитывала Сигрид Ундсет, ей не хотелось расставаться с Кристин… В конечном итоге это все равно, с кем, ведь важно только, чтобы не было этой устрашающей пустоты! Душа не терпит пустоты, а для нее, для Марины Ивановны, пустота — это просто погибель…
Было что-то безысходно трагическое и в ее позе, в том, как она сидела с кошкой на коленях под деревом, и в том, как она говорила, и, казалось, даже и не нам говорила, а сама с собой говорила. И Мур, стоявший спиной и косивший прутом крапиву…
Когда ночью мы возвращались домой, проводив Марину Ивановну и Мура, Тарасенков вдруг неожиданно спросил меня:
— Ты бы согласилась писать такие стихи, как Марина Ивановна, но с условием быть такой, как она, прожить ее жизнь?
И я не задумываясь сказала:
— Да…
Я была молода и, конечно же, мечтала жить в вечности и была готова пожертвовать «сегодня» во имя «завтра». Писать такие стихи! Я понимала, что Марина Ивановна платит за все слишком дорогой ценой, как она и сама об этом поминала, но постичь до конца всей мучительной сложности тот, как и из чего рождаются ее стихи, — не могла.
Все увлечения Марины Ивановны тех последних лет проходили на глазах у всех нас. Она их не таила. Она была всегда напряжена и сдержанна, но не маскировалась, не скрывала, кому в данный момент царственно дарила свое внимание.
Когда это был Вильмонт, она могла зайти за ним в редакцию «Интернациональной литературы», чтобы пообщаться на обратном пути. Впрочем, будучи верной себе, она писала ему письма. Писала по-немецки, готическим шрифтом [70] . Она говорила, что Вильмонт похож на Рильке, он напоминает ей Рильке, которого, кстати, она никогда и не видела. Вильмонт сердился: причем тут Рильке? Но она ведь увлекалась Вильям-Вильмонтом, каким он представлялся ее воображению, — каким она его творила!
70
Письма, по словам Н. Н. Вильмонта, не сохранились.
Вильмонт был отпрыском древнего рода, он сам мне рассказывал, что по одной линии он даже восходил к Мартину Лютеру, по другой — к митрополиту Филиппу. Тот был правдолюбец, правдоборец и благочестив и, не приемля безобразий и беззаконий, чинимых опричниками, требовал отмены опричнины! Чем и вызвал гнев Ивана Грозного и был низложен в монахи и заточен в Тверском Отрочь-монастыре, где в 1569 году Малюта Скуратов и удушил его по велению царя. За мученичество свое митрополит Филипп был причислен к лику святых…
Таковыми были предки. А потомок столь прославленных искателей правды и борцов за правду и истинную веру был просто милый, тихий московский интеллигент. В душе, быть может, и искавший все ту же истинную правду, но лишь в душе! Ибо житие его пришлось на времена тоже суровые, и если бы он и был замучен, то посмертно к лику святых его бы не причислили, а разве что только к лику реабилитированных…
Да, Николаю Николаевичу досталась странная фамилия — Вильям да еще Вильмонт! Но что поделаешь, если пра-пра-бабки и пра-пра-деды вели себя столь непозволительно вольно, женясь и выходя замуж за кого им вздумалось, и теперь в их потомке текла кровь и французов, и поляков, и немцев, и шотландцев, и русских — словом, как он сам шутил: «Не кровь — коктейль!!!»
Он был блондинистый, голубоглазый, склонный тогда уже, в годы знакомства с Мариной Ивановной, к несколько излишней полноте. В нем было одновременно что-то и от Пьера Безухова, и от мистера Пиквика. Голос у него был какой-то особый, очень тонкий, капризный, и, казалось, вот-вот сломится на высокой ноте.
Он был близорук, рассеян и, должно быть, позже всех догадался о чувствах, питаемых к нему Мариной Ивановной, и был этим, как казалось нам, смущен и иной раз сердился на Бориса Леонидовича, когда тот перепоручил ему заботы о Марине Ивановне, говоря: «Коля это сделает, Коля все знает, он все может…» Николай Николаевич был эрудитом, знатоком поэзии, сам в молодости писал стихи и с юных лет был не просто дружески, но семейно связан с Пастернаком. Он был специалистом по немецкой литературе, переводил, писал статьи; в то время как раз появилась в печати одна из его работ о Томасе Манне, а для Марины Ивановны немецкая литература — дом родной! Да и вообще ей должно было быть интересно с Николаем Николаевичем…
Интересно было Марина Ивановне и с Тарковским… Тарковский рассказывал, как однажды Марина Ивановна позвонила ему в два часа ночи. Он только проводил ее из гостей и был напуган, думая, что с ней что-нибудь случилось, но ничего с ней не случилось, а у нее просто оказался его платок. Какой платок? И что за надобность звонить об этом ночью?! Его носовой платок, и метка его, «А.Т.» Но у него нет платков с меткой — его платки никто никогда не метил! Нет, у нее в руках его платок, и на нем его метка, и она сейчас же должна вернуть ему платок.