Сквозь всю блокаду
Шрифт:
А здесь искрошенный рваным металлом парк. В нем блиндажи, укрепления. За ним — тоже открытое поле, до самых немецких позиций, курчавящихся редкой цепочкой деревьев.
Блиндаж командира и комиссара полка — давний, аккуратный. Доски чистенько покрашены зеленой краской. Позиции эти неизменны с осени. Бойцы и командиры, в большинстве пограничники, — человек триста, — собрались на открытом воздухе, в парке, под деревьями, разбитыми минами и снарядами. Я читал рассказы. Елена Рывина — стихи. Бойцы и командиры были весьма довольны.
За обедом (суп да каша) в блиндаже командир полка рассказал о недавней смелой вылазке восьмидесяти бойцов, пробежавших днем полтораста метров от своих траншей к траншеям немцев. Бойцы пересекли это пространство в две минуты и столь внезапно навалились на немцев, что те не успели опомниться и почти не отстреливались. Перебито много немцев, взят «язык». Этот факт — уже значительное событие на фоне полного затишья на Ленинградском фронте. О нем говорят и пишут. Ибо ничего более крупного не происходит. Артиллерийские и минометные перестрелки, поиски разведчиков, действия авиации да боевая круглосуточная работа снайперов-истребителей — это все, что происходит в позиционной войне вокруг Ленинграда.
Обратно, от блиндажа командира полка (расположенного в километре от немцев) до угла Невского и Фонтанки, мы ехали на мотоцикле с коляской ровно восемнадцать минут. Быстрый мотоциклетный ход, знакомые, чистые и почти пустынные улицы, ярко залитый солнцем родной город, ощущение передовой линии, развалины, размеренная обычная походка ленинградцев, резвящиеся дети, гладкий асфальт, милиционеры в белых перчатках на углах, прогуливающиеся парочки, погорелые дома, решето расстрелянных стен и оград, буйная зелень аллей, обрамляющих Фонтанку, дома с бойницами, — все, все это перепуталось, перемешалось, вызвало во мне какое-то возбужденно-бесшабашное настроение, то, при котором ничего в мире нет страшного и даже хочется опасности, — она может только веселить и дополнить ощущение, что пребыванием своим здесь я радостно-доволен. И потом прямо с передовых позиций подкатить на мотоцикле к дверям своего дома, где жил всегда мирной жизнью, — чувство необычайно странное, возбуждающее…
9 июля. 7 часов вечера
И вот я, пусть в разбитой снарядом, разрушенной квартире, но — дома.
Попробую изложить впечатления мои за три дня пребывания в Ленинграде. В первые эти три дня ощущение моего пребывания в городе, моего кровного родства с ним особенно остро. Все впечатления глубоко врезаются в сознание.
Внешний вид города издали, при первом взгляде — обычный летний. Чистые улицы, цветущие сады и парки, на улицах — трамвай, автомобили, прохожие. Но стоит вглядеться пристальней — в каждом квартале разрушенный, разъятый сверху донизу бомбой дом, и другой, скалящий голые стены, сплошь прогоревший (без следов дерева, которое разнесено на дрова), и третий, подбитый снарядом, и другие, просто истыканные язвами, осыпанные осколками снарядов дома.
На асфальте улиц разрушений не видно — каждая воронка очень быстро заделывается, покорёженные пути исправляются. Спустя несколько дней после падения снаряда или бомбы на улицу узнать об этом можно только в каких-нибудь, наверное, существующих записях отдела городского благоустройства да из рассказа тех, кто потерял от разрыва этого снаряда своего близкого или знакомого… Знаю, например: немец недавно прошелся артиллерийским налетом по всему Невскому, но только пельменная в доме № 74, в которой разорвался снаряд (убив несколько десятков людей), зияет дырой. А от того, что произошло, когда другой снаряд попал у Московского вокзала в переполненный пассажирами трамвай, — следов никаких не осталось.
Вглядись в парки, сады, скверы, — не клумбы с цветами, не просто сочная трава — огороды, огороды повсюду. Каждый клочок земли в Ленинграде использован для огородов, учрежденческих и индивидуальных. Вот все в огородах Марсово поле, — ровные шеренги грядок, к ним тянутся шланги от той закрытой для движения улицы, что проходит со стороны Павловских казарм. Закрыта она потому, что все дома (кроме одного целого) только издали кажутся домами: стоят стены, за стенами провалы руин, стены выпучились, растрескались, осели, грозят падением. Тянутся шланги, течет к огородам вода. Ее разбирают лейками. Вот старик, медлительно поливающий свою рассаду; вот стайка детей в одинаковых широких соломенных шляпах — трудятся и они, носят воду в ведрах к грядкам у памятника Суворову. С ними две прилично одетые женщины. На грядках — палочки с фанерными дощечками, на них надписи карандашом: «Участок доктора Козиной». И весь «квартал» огородов, примыкающий к улице Халтурина, — в надписях, указывающих фамилии медперсонала. И ясно мне: это огороды того госпиталя, что помещается в Мраморном дворце. А уборная на Марсовом поле, против Мойки, действует; зашел в нее — умывальник, открой кран — бежит чистая невская вода, можно, если взять с собой мыло, помыться. И люди из каких-то ближайших домов умываются. Уборная чиста, кафель бел и голубоват. А против женской ее половины, на свежих кустах, сушатся кружевные дамские сорочки. В какой двор ни зайди, всегда увидишь жильцов, умывающихся под водоразборными кранами.
Огороды — везде. Там, где в городе есть земля, там обязательно сейчас заросшие травой щели-укрытия да огороды, а порой даже на самих щелях-укрытиях растет какая-либо рассада. За оградой церкви на улице Рылеева грядки огородов сперва я принял было за могилы — вот именно такой высоты и протяженности насыпная земля… А на подоконниках раскрытых или чаще разбитых окон тоже вместо цветов ныне вызревают капуста или огурцы…
Разделаны под огороды даже береговые склоны Обводного канала, — там, в районе Боровой, где все избито снарядами, где вода Обводного в мирное время дышала миазмами, была невероятно грязна. Теперь эта вода в канале чиста: заводы не работают, отходы в канал не сливаются!
На ступенях колоннады Казанского собора медный, пузатый самовар, а вкруг него группа женщин-домохозяек, распивающих чай. Возле каждой — пучок травы, проросшей сквозь булыжную мостовую и сорванный «на засушку».
Все курят самокруты, у всех вместо спичек — лупы, в солнечные дни чуть не все население пользуется для добывания огня линзами всех сортов и любых назначений.
Есть в городе и цветы. Полевые цветы — резеда, ромашки — букетами в руках приезжающих из ближайших, с финской стороны, пригородов, единственных доступных теперь ленинградцам. Цветы я вижу везде, во всех домах, во всех квартирах, на улицах, у гуляющих или спешащих по делам девушек. Всем хочется красоты, цветы будят представление о мире и покое, о счастливой жизни.
Ленинградцы рады: они существуют, они не умерли прошедшей зимой, они дышат теплым, летним воздухом и пользуются не только ярким дневным светом, но и белесоватым сиянием уже почти ушедшей белой ночи; они могут теперь не только умыться, но и сходить в баню, блюсти насущную гигиену!
Сейчас, в июле, уже сравнительно редки случаи смерти от голода.
Люди в Ленинграде стали учтивее, благожелательнее, внешне спокойнее, участливее, услужливее друг к другу. Когда пережито столь многое, то мелочи уже не раздражают людей, как прежде.
В городе не видно каких бы то ни было очередей. На улицах много моряков, краснофлотцев, мало гражданской интеллигенции. Я вглядываюсь в прохожих. Женщины одеты в летние платья, каждая старается быть нарядной, каждая хочет, чтоб тело ее дышало, многие, видимо сознательно, добиваются крепкого загара — трудно загореть в это лето, но все же загорелых лиц много. Люди все почти сплошь худы, тучных, жирных людей в городе, как правило, нет, но оттого, что дальнейшее исхудание приостановлено после зимы, что минимально удовлетворительным питанием снята с лица печать смерти, эти лица будто помолодели, будто стали красивее: в них нет уже прежней болезненности… И прохожие движутся, не экономя, как прежде, ни дыхания, ни движений: идут быстрой походкой, ездят на велосипедах (велосипед стал самым излюбленным и распространенным видом городского транспорта). В этом нормальном темпе движения чувствуется жизнь!
За эти дни в Ленинграде я видел (на Фонтанке) только одного покойника, — его, завернутого в материю, несли на носилках. Да, впрочем, еще одного везли в гробу на ручной тележке…
На неизменный вопрос о самочувствии следуют чаще всего ответы: «Спасибо, теперь-то хорошо, сыты!.. Вот как зимой будет!» Обстрелов никто не боится, но зимы все страшатся.
Многих эвакуируют насильно. Иные из них упираются, цепляются за всякую возможность остаться.